Изменить размер шрифта - +
Лешачьи и русальи, сказочно сплетенные, добела выгоревшие на солнце, гладко вылизанные прибойной волной, коренья обратили жилище в таежную зимовьюшку колдуна-суевера.

Возжигает в печи берестяные кудри и, подкидывая мелких дровишек, зачарованно глядит в огонь, — покой в душе от одиночества. В бодрящем предчувствии свежего чая наливает в чайник ангарской водицы, звенящей и прозрачной, как слеза, и лишь белые пузырьки оживают в закипающей воде, заваривает крепкий чай с мятой и смородинным листом. Прихлебывая чай за ветхим письменным столом, глядит в заросли черемухи и боярки — в густой листве пестро и заливисто поют Божьи птахи… думает: Господи, милостивый, так мало нужно простому человеку для счастья: испить душистого чая, и душа уже подрагивает в азартном нетерпении — сочинять охота. Поется на ангарской пабереге, где и воля, и холя, и доля; дома, в каменной клетке, среди пестрого грая, молчит омертвелая душа.

Отпихнув на край стола печатную машинку, придвинул пачку серой писчей бумаги, почесал тонко очиненным карандашом в затылке: за что ухватиться — то ли поминать отцов покос, то ли воображать церкву. Думает Иван, смекает, а уж на вытертом зеленом сукне выплетается слезливая роковина про злочастного дворника Иова Горюнова.

— Надо, чтоб на меня не шибко смахивал, хотя бы уж обличкой, — спохватывается Иван, — а ежли спросят: с кого срисовал эдакое чудечко на блюдечке?., не с себя ли?., отвечу: нет, в мятежных снах приблазнился, из обиженного духа слепился… А рабо-тушки — непочатый край, пахать да пахать, боронить да сеять, а потом полоть, чтоб плевелы зерно не заглушили, а уж читатель пожнет, что уж Бог пошлет.

Блазнится, часок пролетел, а уж полдня кануло в реку, и подле печатной машинки сметалась взъерошенная стопа исписанной бумаги; полистал, глянул бегло, наискось, — что-то, паря, не то, а что не то, понять не смог; решил весь черновик вдумчиво прочесть…

«…Мелкий, по самое чело забородатевший мужичок Иов Горюнов… (Может, фамилию поменять?., шибко уж откровенная, горемычная — Горюнов, а потом, Иов… — кажется, библейский святой, да к тому же еврей — махом завернут: мол, юдофоб, сеешь рознь; ну, ладно, имя, фамилию потом придумаю…), Иов Горюнов, пожизенный дворник, на свою беду и сухоту впал в сочинительский искус, напластал крапивный куль стихов и прозы, а куда сбыть, не ведает; мыкает горе — недаром и Горюнов, робко, заискивающе повиливая хвостом, скребется в печатные дворы, но все без проку, поцелуй пробой и вали домой, несолоно хлебавши. Ишь попер со свиным рылом да в калашный ряд. Махаешь метлой и махай (Махай или маши?.. Ну, ладно, и так сойдет — живой поговор…»). Иов вспоминает обиженно, как явился непрошеным гостем к нахваленному прозаику и стихотворцу Иннокентию Гнедому, прихватив винца и бычьего холодца, — хитромудрый, вызнал исподтишка: Кеша выпить не дурак, пьянчуга, можно сказать, а фамилия Гнедой — в худож-ной богеме, во хмелю удумана: шумели же Белый да Черный, отчего бы и Гнедому не пошуметь. Иннокентий Гнедой, вечно похмельный и вечно хмельной, не церомонясь, похлебал винца, отведал бычьего холодца, и, блаженно затянувшись трескучей «примой», с высока гвардейского роста оглядел мелкого Иова словно муху и басовито прогудел сквозь густую смоляную бороду:

— Ну, батенька, нагородил ты частоколов и тынов — не продраться, — Иннокентий Гнедой вырыл из бумажных отвалов папку с го-рюновской рукописью, стал развязывать тесемки, а Иов, глядя на родную папку — ныне в мутных пятнах и разводах — буркнул про себя: «Всю папку изнахратил — селедку на ей пластал, сковороды ставил, подлец…». — Ну, вот, проза… Начнем с ее… Стилистика — я те дам, можно в “Крокодил” посылать, я бы и напутное словцо черкнул: мол, вгрызаясь в русскую стилистику, в муках творчества, нарожал Иов Горюнов шедевры, которые так увеселили меня посреди скучных будней… Да-а, с тобой, брат, не соскучишься… Я даже выписал, не поленился… Ты послушай сам, что ты городишь, — Иннокентий Гнедой, ерничая, гнусаво забубнил с листа.

Быстрый переход