|
Весь промокнешь, промерзнешь насквозь, а вечером ведро рыбы домой прешь. Не для забавы рыбачил, а уж с первого класса семью рыбой кормил… А Оксану мы извадили, — накинулся Иван на жену. — Привыкли: неженки да поцелуйчики. Посуду надо мыть — ладно, завтра помоет, пусть ребенок спит, притомился… за ужином ложкой махать… А как она потом изнеженная жить будет? Думаешь, она нас добрым словом помянет?! Ее же затыркают, заклюют, как дурочку последнюю. Я такой-то побойчее был…
— Да ладно тебе, разворчался, как старый хрыч…
— А-а-а!.. — Иван раздраженно махнул рукой. — Бог с вами, как хотите, так живите!..
— Ничего, ничего, она у нас умненькая растет, — Ирина притиснула к себе дочь, сидящую подле, и жалостливо огладила ее русую голову. — Ешь, Оксаночка, ешь…
— Во-во, кушай, кушай, никого не слушай.
— Правильно, не слушай его, отец нынче с левой ноги встал. Вот и разоряется…
— Ты что, опупела?! — Иван выпучил глаза на жену. — Ты что ребенку говоришь?! Ты хоть маленько-то соображай своим куриным умишком…
— А что, неправда?.. Если у тебя плохое настроение, мы-то здесь при чем?! Зачем на нас-то зло срывать?! Ешь, Оксаночка, ешь, не обращай внимания.
— Во-во, — горько скривился Иван, — пожалей еще, потом и вовсе от рук отобьется. На шею сядет и ножки свесит.
— И пожалею. Если мы не пожалеем, кто еще пожалеет.
— Давай, давай, жалей, она потом такие нам подарочки поднесет, за голову схватишься.
— Да не мучь ты ребенка, вот прилип, банный лист, — Ирина туже прижала к себе дочь, чмокнула ее в макушку, но Оксана, стойко вынесшая попреки отца, откровенную материнсую жалость перенести не смогла, — глянула на отца с матерью болезненно круглыми, измаянными глазами и, опрокинув с грохотом стул, выбежала в горницу, лишь платье мелькнуло, взметнувшись стрекозиными крыльями. Забравшись в темный шкаф под висящие на плечиках платья и рубахи, дала волюшку слезам, — чуть приглушаясь одеждой, из неплотно притворенных створок вынесся безудержный плач.
— Ну вот, видишь, до чего ребенка довел! — Ирина почти ненавидяще, коротко глянула на взъерошенного мужа. — Она и так, бедненькая, в школе выматывается, и дома никакого покоя. В классе все кому не лень дразнят — Дунькой обзывают, и тут не чище.
— Так что, совсем попуститься? — скандально прищурил глаз Иван. — Пусть растет как трава, да?
— Не так учат. Можно по-человечьи сказать, не психовать. А то ворчишь, ворчишь, — вылитый папаша.
— А ты моего отца не трогай! Он, может, получше нас с тобой был.
— Да уж куда там! Пил да гонял вас, как Сидоровых коз. Жаловался, а сам теперь не чище своего папаши.
— А-а-а, надоело все, с тобой же бесполезно говорить!.. — Иван опять резко взмахнул рукой, отсекая от себя болезненно забурливший спор, чтобы не всплеснулся обычным кухонным скандалом, после которого спадал с глаз тихий, сонный туман, заголяя всю неразрешимую, оттого и бессмысленную, пустоту жизни, лежащей впереди, навроде голой, заснеженной степной дороги, ведущей в никуда, где ни деревца, ни кустика, ни приманчивожелтого, живого огонька.
XIV
Обиженный теперь и на дочь, и на жену, и на судьбу, чувствуя мучительное и в то же время наслаждающее одиночество, Иван ушел в свой закуток, прозываемый кабинетом, открыл окошко в темнеющую степь, дрожкими пальцами зажег папиросу и, благодаря Бога хоть за эту утеху, жадно закурил. Моросил невидимый в сумерках стылый дождь, до срока затянув степные увалы вечерним сумраком; и такими, в лад Иванову настроению, серыми и тоскливыми привидились степные холмы, что хотелось плакать. |