Изменить размер шрифта - +

«Почему у меня смалу такая вялая, рыхлая душонка?! — мучал себя Иван, пережив очередное злое обращение. — Почему не ведаю всем сердцем, чем ее укрепить, чтобы туда не совались все, кому не лень, все, кто понаглей, понастырней?.. А то будто в сказке про глупого зайца, у которого завелась избенка лубяная, да подлизалась, подмаслилась лиса, закочевала да самого же, дурака, и выперла взашей… Так можно и вовсе забыть, какая душа во мне смалу ютилась, какую Бог даровал… А какая же она была, Богом отпущенная?.. Может, у меня уродилась душа, как у матери… жалостливая?.. — спрашивал Иван неведомого, когда отлетали чары дымом сгоревшей змеиной кожи, и он уже не чуял себя кем-то, взявшим над его душой зловещую колдовскую волю, но и себя полного, заправдашнего тоже пока не ощущал, — брел впотьмах по таежной чащобе, городя перед собой боязливо ждущие руки, — Жалостливая… Но откуда же это?»

Случалось это хоть и редко, а все же случалось и пугало зловещей и насмешливой волей от его рассудка; бывало голубем-сизарем слетал в душу желтоватый степной покой или синё играл, плескался озерный восторг, — хотелось, как в легком пасхальном хмелю, любить встречного-поперечного, жалеть дальнего и ближнего, — но вдруг, словно туча холодной тенью заволакивала солнышко, наперекор покою либо восторгу по неведомой воле вздымалось из темной и потайной Ивановой сути такое хлесткое, такое желанное зло, что становилось страшно самого себя. Бывало, давнишний, заветный друг, брат крестовый, ведал, как на духу, о своих душевных горестях, и смывался с его лица сумрак; Иван вначале жалел брата, но неожиданно стылый и насмешливый ветер разом смахивал жаль, и вместо нее стремительно вызревало зудящее желание ударить брата в очищенное страданием, бледное лицо, избить его в сладостной и беспамятной истерике, лишь бы не видеть!., лишь бы не видеть осветленное пережитым, родное лицо… Но сразу же охватывал маятный стыд; Иван краснел, отводил глаза, а потом торопился уйти, остаться наедине с собой. И так было мучительно при воспоминании о случившемся том, что хоть глаза завяжи да в омут бежи.

Похожее случалось на могилках-жальниках и в церквях, куда в бестолковой юности словно в музей, вваливался среди праздной шатии-братии, увешанной камерами, куда приходил и зрелым, чтобы облегчить душу, изтерзанную грехом: лишь оттеплит, бывало, душа, станет наливаться тихим, ласковым светом, будто окно, зарумяненное утренней зарей, лишь проснется в душе певучее ликование, когда любишь всех беспечально, как тут же и неведомая окаянная воля силком поведет глаза и выведет на ладную деваху с кобыльими стегнами, облитыми черным либо телесным капроном, и грубое, особо срамное в святом месте, но тем и изощренно услаждающее желание окатит вдруг влажным зноем, в котором сразу же сморится, увянет народившееся в тебе ласковое сияние, пожухнет и осыплется горячим пеплом… Если даже Иван и не давал воли грешным помыслам, так разве ж от того было легче, коль помыслы бродили в нем пьяной брагой, и люди с ясным и пристальным духом чуяли их, настораживались, тихо отходили.

С летами и сивыми прядями в бороде Иван реже терзался эдакими срывами, как реже ощущал и окаянные подмены, для чего сильнее приваживался к одиночеству, когда с болезненной, собачьей чуткостью вслушивался во всякий шорох, похожий на потрескивание сохнувшего березового листа, во всякий вздох, напоминающий вздохи осенней земли, отходящей ко сну, во всякие притаенные, неясные голоса, и все это — шорохи, вздохи, голоса, — блазнилось ему, исходили из самой души, отчего он и пробовал угадать их, а угадав, как бы вспомнить, потом оживить себя заправдашнего, непридуманного и неподмененного, такого, каким был загадан сызмала, каким его ростили мать с отцом; но сколь ни вслушивался, сколь ни думал, так и не мог вспомнить себя изначального, яко ангела, не тронутого грехами смертными.

Быстрый переход