А, Иван Петрович, ну вы... - он хотел, быть может, сказать что-то, но разорванные его мысли не как не могли сложиться в слова и он вдруг заплакал жалобно, как ребенок.
Ивана с силой встряхнули за плечо, и он, напряженный до предела, взорвался - заорал. На фронте то: в боях, да после боев ему приходилось уже видеть нечто подобное... но здесь, в родном, сердцу милом Цветаеве, в тех местах где провел он детство, где повстречал он впервые Марью, в этих самых для него светлых, самых любимых местах - это было непереносимо тяжело понимать, что ад захлестнул таки и его город и его дом.
Прямо перед ним стоял какой-то худенький, пунцовый от жары немецкий чин офицер, судя по запыленной одежде. Он рявкнул ему что-то на ухо и кивнул в стороны санитарного грузовика, с затянутом брезентом кузовом.
Иван, дрожа всем телом, услышал как новый звук стал захлестывать двор. Из больницы под надзором солдат выходили детей - этих детей, эвакуировали из каких-то мест, и, разметив на какое-то время в этой больнице, не смогли потом по каким-то причинам эвакуировать дальше, оставили здесь вместе с матерями. И вот теперь все они: и матери, и их дети выходили. Дети были самых разных возрастов - и розовощекие младенцы, которых несли на руках матери, и дети постарше, лет до четырнадцати. Видно еще в больнице, кто-то из них начал плакать и вот теперь, большая их часть плакала: навзрыд ли, прося о чем-то у своих матерей, или совершенно беззвучно... И почему-то особенно страшно было смотреть именно на тех детей которые плакали беззвучно - страшно было видеть эти крупные, набухающие, а потом скатывающиеся стремительно жгучие детские слезы. Когда выходили они во двор, матери хватали своих детей на руки и прижимали лицом к себе, чтобы не видели они происходящего. И сами они опускали глаза, пытались не видеть ничего, но вопль того, прибиваемого к забору, все время невидимой силой заставлял их вскидывать головы, и видно было, как дрожат, как искажаются в муке их лица.
Вот одна женщина преклонных уже лет, с загорелом почти до черноты морщинистым лицом, и с сильными, привыкшими к тяжелому труду руками, вырвалась неожиданно для всех из колонны, и с грудным ребенком на руках пошла медленно и слегка покачиваясь, но неудержимо, на стоявшего поблизости солдата. За ней поспешал, уткнувшись в подол платья и всхлипывая, мальчонка лет двенадцати.
- Да что ж вы делаете, ироды! - закричала она сильным, чуть хрипловатым от натуги, яростным голосом и все надвигалась на этого солдата, который растерялся и стал отступать к забору, - Как вы Христу то в лицо смотреть будете, ироды?! Звери, подонки...!
Офицер, который только что тряс Ивана повернулся к этому теснимому женщиной, растерявшемуся солдату и выкрикнул ему что-то. Солдат метнул на офицера быстрый взгляд и тогда лицо его распрямилось - от неуверенности и испуга не осталось больше и следа: ведь он услышал голос своего начальника, тот ясно сказал ему, что делать с этой женщиной - ну а раз так сказал начальник, значит так и должно быть, значит и никаких сомнений не должно быть. И ему даже стыдно стало за свою растерянность, и то, что он сотворил дальше он сотворил старательно, зная, что офицер следит за его действиями...
Он поднял винтовку и закрепленным на ней, окровавленным уже штыком с силой ударил... он намеривался проткнуть младенца, которого она несла, но женщина успела прикрыть его рукой... Удар был так силен, что штык пронзил насквозь и руку и младенца и неглубоко еще вошел ей в грудь... Младенец вскрикнул, дернулся, а фашист уже выдернул резко штык и ударил ее во второй раз в живот...
У Ивана потемнело все перед глазами и он, заорав как раненный волк, бросился на этого солдата, и обрушился на него, когда тот выдергивал штык из тела безумно вопящей женщины. Иван ударил его со всей силу кулаком по черепу и, почувствовав как звериная ярость растет в нем, все бил и бил его со всего размаха по голове, не думая уже ни о чем, зная просто, что если он не будет его бить, то сойдет с ума и перегрызет всем глотки. |