Изменить размер шрифта - +
Любой домик в Менар-лё-0 напоминал ему о какой-нибудь работенке дней былых. Там он поколдовал с трубой, чтобы тяга стала получше, здесь нарастил этаж, а в той крыше устроил слуховое окошко для вентиляции чердака. Он ведь, что-нибудь подправляя, побывал внутри почти каждого дома и теперь везде чувствовал себя по-свойски.

Прежде чем заглянуть в лавчонку «Кофе — табак», принадлежавшую чете Каниво, он спустился по склону холма к кладбищу. За оградой было безлюдно. Надгробные камни, населявшие этот приют сосредоточенных размышлений, пребывали в давнем знакомстве друг с другом. Среди тех, кто покоится под этими плитами, ни одного чужака — все свои, коренные, некогда привыкшие перебрасываться словцом, не сходя с родного крылечка. Могила Аделины расположена неплохо: как раз рядом с местом упокоения бывшего мэра. Черная гранитная плита, крест, надпись золочеными буквами… слова последнего напутствия ему подсказал старинный приятель Альбер Дютийоль, некогда служивший в муниципальной библиотеке Витроля: «После твоего ухода ничто не имеет значения, кроме драгоценных воспоминаний о тебе». Теперь он перечитал надпись и еще раз убедился, что сам никогда бы не смог яснее выразить, какая пустота образовалась вокруг него после похорон. Альбер Дютийоль слывет здешним интеллектуалом, поднабрался знаний, перо у него легкое… Вот и тогда, ни секунды не промешкав, набросал на листке эту самую фразу, что подытожила все.

Хотя Мартен в церковь не захаживал, он вменил себе в обязанность каждый раз читать «Отче наш» перед привядшими цветами, лежавшими на надгробье. Он дал себе слово завтра же купить в Витроле свежих и украсить ими последнее Аделинино пристанище: те, что росли в их саду, уже для этого не годились. С тех пор как она ушла из жизни и перестала обихаживать петунии, розы и маргаритки, все заполонили сорняки. Только огород сохранял пристойный вид — о нем пеклась Гортензия.

Постояв минут пять над упокоенной в земле супругой, Мартен рассудил, что этого довольно, и, мелко перекрестясь, по-военному развернулся кругом. Краткое свидание с покойницей освежило старую рану, та откликнулась глухой, но сладкой болью. Страдание укачивало, словно грустная музыка из радиоприемника. Обычное воскресенье, такое же, как все прочие. Он в ладу со своей совестью. Теперь можно зайти в сельское бистро. Потолкаться среди людей, а уж потом коротать вечер наедине с Гортензией.

Конечно, можно бы позволить себе и вояжик в столицу: Париж всего в девяноста километрах от Менар-лё-О, а его малолитражка, старая «рено», пока что неплохо слушается руля. Но всякий раз, как Мартен отваживался съездить туда, он возвращался оглушенный и взбаламученный. Шум, всеобщая торопливость, дурные запахи, бензиновый перегар — как вообще можно жить в этаком людском муравейнике? А вот его единственный сын Люсьен ко всему этому привык. Изредка по выходным наведываясь в Менар-лё-О, он без сожалений возвращался в свою столичную душегубку. Это был любезный и раскованный малый, который сначала подвизался в каком-то агентстве по делам недвижимости, а затем потерял работу и заматерел в безделье, будучи, как он выражался, «по причинам экономическим выведен за штат». Но Мартен подозревал, что парня выперли за полную неспособность к чему-либо путному. Теперь же Люсьен пытался пристроиться куда-нибудь еще, и было понятно, что он рано или поздно в том преуспеет — малый бойкий и умеет себя подать. Хотя Мартен любил сына, он совершенно не страдал от постоянной разлуки с ним. Зато увидевшись с Люсьеном, тотчас начинал испытывать какую-то необъяснимую тягость, как если бы в дом втерся незнакомец и обманом присвоил его фамилию. В пору, когда дела фирмы шли без срывов, он предполагал забрать отпрыска к себе и обучить тонкостям кирпичной кладки. Более того, он уже мечтал поменять статус предприятия, переоформив его название в «Кретуа, отец и сын». Но Люсьен отнюдь не питал склонности к работе, пачкающей руки.

Быстрый переход