Именно поэтому он стал коллекционировать все редкое и необычное и составил строгий распорядок всей нашей жизни, предусмотрев все до мельчайшей детали. Обязательным компонентом нашего ежедневного рациона была рыба, потому что отец верил, что мы перенимаем свойства того, что едим, и хотел, чтобы я стала похожа на рыбу. Мы купались в ледяной воде, полезной для кожи и внутренних органов. Отец сконструировал для меня дыхательную трубку, дабы я могла по часу и больше мокнуть в ванне, не высовываясь из воды. Мне было достаточно уютно в водной стихии – как в материнской утробе, вскоре я уже не чувствовала холода и все больше привыкала к температуре воды, при которой другие промерзли бы до костей.
Летом мы с отцом каждый вечер плавали в море, борясь с волнами, до самого ноября, когда приливы становились чересчур холодными. Несколько раз мы доплывали до залива Дед Хорс, находящегося почти в пяти милях от нас, – дистанция приличная даже для самого опытного пловца. А зимой мы продолжали совершенствовать свои дыхательные способности, регулярно бегая по берегу моря.
«Чтобы иметь необычайно хорошее здоровье, нужны необычайные усилия», – наставлял меня отец. Раз из-за холода мы не можем плавать, бег сохранит наше здоровье и укрепит нас, считал он. И вот мы трусили вечерами по пляжу, вспотев и не обращая внимания на людей в пальто и шляпах, которые смеялись над нами и кричали нам вслед одну и ту же незамысловатую шутку:
– От кого вы бежите?
– От вас, – бурчал в ответ отец и говорил мне: – Не слушай этих дураков.
Иногда шел снег, но мы все равно бегали – нарушать режим было нельзя. Однако в снежные вечера я отставала от отца, так как мне хотелось полюбоваться окружающей красотой. Я трогала рукой воду, испещренную снежинками. Замерзшие берега с их приливами и отливами были белыми, как слоновая кость, и сверкали, словно были усыпаны бриллиантами. Я чувствовала себя, как в сказке. Мое дыхание превращалось в клочья тумана и подымалось к молочно-белому небу. Снег падал мне на ресницы, весь Бруклин становился белым и напоминал мир внутри стеклянного шара, в котором падают блестки, если его потрясти. Каждая из пойманных мною снежинок была чудом, непохожим на другие. Мои длинные черные волосы были заплетены в косы, я была серьезной и спокойной девочкой. У меня было определенное место в мире, и я радовалась, что живу в Бруклине, в городе, который так любил сам Уитмен. Я выглядела старше своих лет, язык у меня был хорошо подвешен. Из-за моего серьезного вида лишь немногие догадывались, что мне еще нет и десяти. Отец предпочитал, чтобы я носила все черное, даже летом. Он говорил, что во французской деревне, где он вырос, все девочки были так одеты. Наверное, и моя давно умершая мать была так же одета в юности, когда отец влюбился в нее. Возможно, когда я надевала черное платье, то напоминала отцу о ней. Однако я совсем не была похожа на мать. Мне говорили, что она была женщиной редкой красоты с бледно-медовыми волосами и спокойным характером. Я же была невзрачной брюнеткой. Отец держал в гостиной уродливый кактус эхиноцереус, и, глядя на него, я думала, что похожа на это растение с серыми перекрученными стеблями. Отец утверждал, что один раз в год на эхиноцереусе распускается великолепный цветок, но я, как назло, при этом всегда спала, так что не вполне ему верила.
Несмотря на свою застенчивость, я была любопытна, хотя мне не раз говорили, что любопытство может довести девушку до погибели. Я задавалась вопросом, не было ли это единственной чертой, унаследованной мною от матери. Наша экономка Морин Хиггинс, которая фактически вырастила меня, часто наставительно говорила, что мысли мои должны быть простыми, нельзя позволять им разбредаться, да и задавать слишком много вопросов тоже не подобает. Однако вид у Морин при этом был мечтательный, и я подозревала, что она и сама-то не во всем следует собственным наставлениям. Когда я подросла, и Морин уже разрешала мне бегать по разным поручениям и за покупками, я бродила по Бруклину, доходя даже до Брайтон-Бич, который был в миле от нашего дома. |