— И дома сотоварищ, и технику бы чинил — на моторе бы каталась, как барыня, не в седле тебе трястись же по улицам и бездорожью. А и всего-то надо — обстирать его и накормить.
— По-моему, делить постель со слесарем, шофером или горничной — пошлость, — отвечала Анна. И прочее в том же разрезе.
Язык у нее был не то чтобы острый, у местных уроженок бывал и похлеще, но явно не предназначенный для сокрытия мыслей. Так что панцирную квазиреальность ее облика никто не считал ни иллюзией, ни галлюцинацией: что бы это ни было, а саму девушку выражало в точности. Возможно, то был символ, в котором отражалась ее аура, такая же голубоватая.
Ее юность пришлась на время, когда девицы, следуя моде, наводили на себя декоративную седину, а старые дамы по привычке красились хной, басмой и пурпуром в различной концентрации. Сквозь редеющую волосяную яркость, бывало, просвечивала бледная кожа черепа, и картина получалась обратная тому, как красятся индийские новобрачные, наводящие себе алый пробор посередине головы. Анна же устроила себе типично подростковый «меланж», смешав слегка курчавые русые пряди с откровенно седыми; да так и проходила всю долгую жизнь, будто выгорев на злом библском солнышке. Волнистость была ее собственная, как и густой загар, а вот истинную масть люди за эти годы подзабыли: то ли гнедая, то ли игреневая, то ли какая еще. Даже у корней волос не находили никаких улик. Оттого сплетничали, что Анна однажды позавидовала зрелой красавице, бывшей цвета, что называется, «перец с солью» и в ту же ночь враз и картинно поседела, будто надев каракулевую шапочку.
Вопрос об истинном ее возрасте запутывался еще тем, что в юности ее лицо от щедрых улыбок покрылось сетью мельчайших морщин, отчего ее прозвали мартышкой. В позднеспелые же годы она приобрела либо сиррский чудодейственный крем, либо философское отношение к быстротекущей жизни, отчего кожа на лице почти разгладилась и стала нежной, прямо как у ребенка. Таким образом, она всегда несла в себе оба своих возраста, будучи своей собственной близняшкой; передвигалась только линия раздела между двумя половинами ее жизненного срока.
В целом это напоминало ситуацию дядюшки Кенелма Чилингли из одноименного романа Бульвер-Литтона (следует, наконец, отметить, что почти все ситуации, ассоциации, реминесценции и интерполяции, которые приходили в головы библиотам, были литературного характера). Этот дядюшка, желая быть настоящим денди, в юности носил элегантный парик, старящий его лет на двадцать; когда же состарился сам денди, привычная куафюра придавала ему вид тридцатипятилетнего. Сходное произошло и с Анной: в молодости она казалась жутко некрасивой, но тем не менее обаятельной, в зрелые годы — обаятельной без всяких «но», а к старости приобрела истинную красоту, выдержанную, как марочное вино, которое пьянит всех без разбора.
Вся видимая жизнь Анны крутилась вокруг лошадей. У щедрых конюшенных кормушек толклось невероятное количество всевозможной четвероногой и двуногой живности. Девушки любили ухаживать за конем, юноши — за девушками, собаки — любили тепло лошадиного дыхания, воробьи — рассыпанный повсюду овес, а кошки — воробьев. Водились тут и куда более невероятные твари. Одной из прославивших это место знаменитостей был гибридный щенок по прозвищу Пупсик, который родился почти что без хвоста и с черной пастюшкой, как медвежонок. Поговаривали, что его маму, простую метиску, одарил чистокровный чау-чау.
Нет ничего удивительного, что первым из неразлучной троицы друзей открыл Анну как средоточие и украшение конюшенной жизни пылкий зоофил Закария и что он первым изо всех их влюбился. Анна его то ли в упор не видела, то ли увидела чересчур на просвет, поняв сразу и навсегда, что грешно обременять своими житейскими проблемами истого поэта. Иосия ушел в тень, как уже говорилось, намеренно; так было написано в книге, и Анна приняла такой поворот событий, хотя не без сердечного сокрушения. |