Я шел по улице Карла Маркса, нет, конечно, — эта Маркса теперь названа так в честь бренда Маркс&Спенсер — так много теперь здесь было светящегося, яркого, гордящегося собой, лоснящегося капитализма, который, как оказалось, может спокойно сосуществовать с МГБ и даже выгодно дополнять его. Но это все тоже было неважно — я был готов с удовольствием ходить по улице имени Маркса&Спенсера, но — существуя, чувствуя и осознавая себя существующим — существующим как живое создание, а не манекен в мире манекенов.
Ты уже разорвала два пакетика сахара, когда я прошел мимо величественного входа в Конституционный суд МГБ. Ты уже всыпала их содержимое в высокий, стройный бокал, к которому тебе выдали длинную, как цапля, ложку. Ты хорошо подготовилась и ждала меня, смятенного, влекомого невнятным ожиданием тебя, как зритель в театре, — устроившись поудобней и обратившись в зрение. Я привычно отметил вывеску кафе «Шахматы», огромные окна, сквозь которые виден решенный в черном и белом интерьер; официанты в старомодных одеждах, вызывающих в памяти даже не саму набоковскую «Защиту Лужина», но ее голливудскую экранизацию, с героями в репинских одеждах; посетители, действительно играющие в глубине зала, под приглушенным светом, в шахматы; ты, несколько подчеркнуто одетых девушек, смеющихся над чем-то из стоящего перед ними лимонного цвета ноутбука, пара стареющих лысых джентльменов, явно придумывающих повод смеяться рядом с девушками и чувствующих, что девушки смеются — для них, но нет — ты! Ты! Я когда… Я увидел… Ты смотрела вот прямо на меня сквозь это стекло, просто и чуть иронично, мол, — ты где так долго петлял? Мои поиски закончились, да, да, я искал вот этих глаз.
Я не буду говорить ничего о твоей красоте, я клянусь — я вряд ли даже запомнил, во что ты была одета, — кажется, что-то темное, подчеркивающее силуэт, шею, длинные кисти рук, но все это нужно было лишь для одного — оттенить этот простой и человечный, этот смеющийся, кажется, надо мной, взгляд; взгляд, остававшийся совершенно строгим, пуританским и серьезным для любого другого человека; взгляд, который, тем не менее, ясно говорил мне все, — ты проводила этим взглядом все мои взгляды и, когда я остановился на тебе, просто заглянула в самую мою душу, в те фиолетовые глубины, о существовании которых я и не подозревал. Но мало того, что ты глянула туда вот так — из-под насмешливых бровей, — еще более темных от того, что волосы у тебя были светлыми, — ты поселилась там. Не отводя взгляда, ты поднесла к лицу бокал с охристо-белой слоистой жидкостью (латте макиато) и сделала глоток, и слои смешались, образовав вихрь, — метафора того, что происходило сейчас у меня в душе, а я стоял прямо напротив тебя — в метре? двух? — прямо у стекла, и смотрел на тебя так, как если бы ты была фотографией, а брови твои взлетели вверх, кажется, отчитывая меня за эту мою прямоту. Кажется, ты говорила мне: дурак, ну нельзя так пялиться, ну что ж ты делаешь, я — стесняюсь, а губы были скрыты охристой мутью из длинного бокала, но мне кажется, ты улыбалась, улыбалась за ней, улыбалась мне. Я знал, что я — человек, живое существо, никакой не манекен, и в этом городе есть ты — чувствующая так же, как и я, и глядящая вот сюда, в сердце, и улица сзади тронулась уходящим поездом и, набирая скорость, унеслась в Монте-Карло, Лас-Вегас, Сиракузы, Нью-Йорк. Никого не было вокруг нас — только я и твои глаза и куча каких-то статистов, которые, проходя, задевали мои плечи, но не могли задеть моего взгляда, не замечавшего уже стекла. Да, я готов был, кажется, шагнуть, шагнуть прямо к тебе — напрямую через эту хрупкую прозрачную стену (я знал, что это стекло — тоньше стенки того аквариума, что отделяет меня от любой из тех, с кем я раздевался и одевался до этого), да и шагнул бы, но вдруг по твоему лицу пробежало землетрясение, ты скосила глаза на столик. |