Изменить размер шрифта - +
Последняя слеза в его жизни. Никогда он больше не плакал. Ни в беде, ни в горе. Ни от боли, ни от бессильной ненависти. Только сильно сжимал зубы. А надо — и кулаки…

 

Лето было в самом разгаре. Но оно не радовало. Свежий запах листвы едва пробивался через гарь пожаров и сражений. Земля, по которой они шли, была разорена и исковеркана войной. Разбитая техника, свежие черные воронки от бомб и снарядов, сожженные деревни, срубленные и посеченные осколками деревья, заброшенные поля. И всюду — убитые войной люди.

Бирюков по дороге вооружился: подобрал автомат, повесил на пояс плоский штык. Сапоги где-то нашел.

Его сильно беспокоила раненая рука, особенно когда они ложились отдохнуть. Он плохо спал, стонал во сне, вскрикивал.

И идти ему было все труднее. А фронт уходил все дальше. И только глубокой ночью, в окружавшей тишине они еще слышали его далекое грозное ворчание. Которое все удалялось и удалялось от них.

А они все шли и шли. Шли по дороге, прислушиваясь. И едва вдали возникал рокот моторов, ныряли в лес, затаивались. Мимо них проходили колонны грузовиков, в кузове которых ровными рядами сидели чужие солдаты в рогатых касках и громко ржали и пели чужие песни. Тянулись, лязгая и грохоча, стальные громады танков с крестами на броне. Проносились открытые штабные машины с офицерами в сопровождении мотоциклистов. Из колясок мотоциклов торчали пулеметы с дырчатыми кожухами. Иногда неспешно шли конные обозы. Иногда брели колонны пленных.

Егорке становилось страшно — такая громадная неумолимая жестокая сила ползла и захватывала страну. Она, эта сила, казалась неодолимой.

— Ничего, Егорка, — жарко шептал ему в ухо красноармеец Бирюков, поглаживая здоровой рукой ствол автомата. — Ничего… Осилим. Не враз, конечно, но свернем фашистскую шею. Вместе с рогами.

— А зачем у них рога на касках? Для страха?

— Трубочки такие, для вентиляции. Чтоб голова под каской не прела, — объяснял Бирюков. — Хорошо они, гады, подготовились. А мы вот запоздали…

Проходила колонна — и они выбирались на шоссе и шли дальше.

К вечеру, когда устраивали ночлег возле разбитого танка, Бирюков сказал:

— Надо бы, Егорий, в село наведаться, кушать-то нам с тобой больше нечего. Как стемнеет, так я пойду, а ты меня тут обожди. Стрельбу услышишь — удирай в лес подальше.

— Я с вами.

— Боишься оставаться? Оно так-то, но там опаснее. На немцев можно нарваться. Тут-то тебе спокойней будет.

— Я с вами, — упрямо повторил Егорка. — У вас рука раненая, плохо одному идти.

Небо стало совсем черным, засияли на нем летние звезды. Все затихло в лесу. Они вышли на край оврага и крадучись направились к селу, которое робко светило в черноте ночи дрожащими огоньками.

Было росно. Ноги у Егорки сразу промокли. Бирюков время от времени останавливался, прислушивался, вглядывался в темноту.

Они вышли на край поля. Деревня — рядом, рукой подать.

— Хальт! — вдруг разорвал тишину не то испуганный, не то злобный возглас. И вспыхнул во тьме яркий свет.

Бирюков столкнул Егорку в овраг: «Затаись!» — и, вскинув автомат, ответил на окрик короткой очередью.

Егорка скатился на дно оврага, забился в кустарник. Над ним вспыхивало, гремели выстрелы, слышались крики. Постепенно выстрелы стали удаляться. Залаяли собаки. Ударили еще выстрелы, и все стихло.

Егорка понял, что Бирюков нарочно побежал, отстреливаясь, в другую сторону — отвел от него немецких солдат.

Он вернулся к разбитому танку, свернулся в клубочек на лапнике, который они настелили, готовясь к ночлегу, и всю ночь пролежал без сна.

Он остался один… Совсем один. Раздетый, голодный, уставший. Среди врагов.

Так и шел Егорка в далекий город Мурманск.

Быстрый переход