Изменить размер шрифта - +
И когда он нажал на тормоз, Уиллис поднялся, махнул рукой и крикнул: «С движком что-то?»

Но я заметил, что тут было «что-то» не только с движком. Молодой парень — из-за нашей защитницы-бочки он казался нам гораздо старше — выключил зажигание и просто рухнул на землю. Мы подбежали к нему, хотели помочь; он лежал на спине, в боку истекала кровью рана, а глаза стали уже стеклянные, точно у мертвого. Бедолага Уиллис совсем растерялся и захлюпал носом. Он потом весь день плакал, ругался и на меня, и на войну, кричал, что его жизнь теперь совсем пропала. Сначала я его жалел, но к концу дня, когда артобстрел еще и не думал заканчиваться, его нытье мне порядком надоело, и я крикнул, чтобы он или перестал, или уходил с базы. Вот тогда я и заметил у него во взгляде этакий детский страх, как будто младенец потерял материнскую грудь. Я плеснул в стакан виски, поднес к его губам и заставил его сделать несколько глотков, только чтобы он замолчал. Слушать Уиллиса Пура у меня больше не было сил.

Не забывайте: в лесу мы были совсем одни и почти три дня слыхом не слыхали, как там идет война. Мы понятия не имели, что происходит — наступают ли французы и отходят ли немцы. Мы не были уверены, кто у нас появится: одетые в серое немецкие солдаты (и тогда нам точно конец) или наш «пончик» приведет грузовик и скажет, что мы возвращаемся к себе в Калифорнию. Мы не знали совсем ничего, слышали только грохот артобстрела и кожей чувствовали, что тяжелые орудия заработали по нам. Несколько снарядов разорвались прямо в лесу, и я быстро представил себе — а Уиллис, конечно, еще быстрее, — как огромный снаряд разрывается прямо на поляне и оставляет воронку размером как раз с нашу автобазу. Уиллис высказался насчет того, что нам нужно все бросить и драпать отсюда поскорее. Тогда это могло показаться вполне разумным. Мы были рядом со швейцарской границей, два-три дня пешком, и все. Он даже сказал, что до гор можно добраться перебежками, скрываясь за деревьями. А там, в Швейцарии, он, мол, знает один санаторий в Монтрё, где можно снять комнаты и сидеть себе на берегу Женевского озера, дожидаясь конца войны. Точно в экстазе, он вспоминал, какие персики на лимонно-желтом масле подают на террасе того санатория. Ясное дело, я ответил, что, если хочет, пусть один топает в свою Швейцарию. Расчет у меня был точный — я прекрасно знал, что ему это покажется страшнее, чем умереть у меня на руках.

К ночи стало окончательно ясно, что осталось только ждать и больше ничего. Мы не спали уже больше двух дней и решили, что теперь лучше всего завалиться в свои койки. Я сказал ему, что, если нас пристрелят во сне, это будет не так уж и плохо. Вы, наверное, думаете, что я струсил, — сидя здесь, в тепле и уюте, легко так думать, но на войне легкая и быстрая смерть кажется истинным благом даже для таких, как я. Под яркими огнями снарядов мы легли, и я как будто провалился в тяжелый сон. Снилось что-то плохое, хотя что — я так и не вспомнил до сегодняшнего дня. С сентября восемнадцатого года и до сих пор тот сон не дает мне покоя, потому что я уверен: он был не к добру. Среди ночи мне вдруг показалось, что Уиллиса нет на койке. И сейчас не знаю, увидел ли я эту пустую койку во сне или на самом деле проснулся. Но я лежал в полудреме. С моей койки через открытую дверь я видел двор нашей базы, и вдруг в ее проеме медленно появился черный силуэт. Человек держал в руках большую жестяную банку, из которой лилась вода или что-то жидкое. Я так и не вставал, поэтому и не могу сказать точно, спал я или бодрствовал, хотя уверен — и то и другое; вроде не может быть, а было. Я смотрел на человека, в котором узнал наконец Уиллиса, видел, как он расплескивает воду, слышал, как она шлепается на мокрую землю, падает на дверцу грузовика. Уиллис неуклюже ходил на цыпочках, чтобы не шуметь. Он подходил к боковой стенке гаража, наливал там что-то в свою жестянку, обливал машины.

Быстрый переход