|
А на самом деле он думал об этом.
Кроме ежедневных поездок в Санта-Монику, вечеров под шатром теннисного павильона клуба «Долина» или прогулок в горах, Линди решительно некуда было отправиться. Уиллис, чувство самодостаточности которого не простиралось дальше въездных ворот, не любил покидать ранчо и говорил: «А кто будет смотреть за хозяйством? Роза? Хертс со Слаем?»
Зиглинда родилась через несколько дней после того, как Линди дала показания на суде Брудера. Девочка появилась на свет с горлом, обмотанным кровавой пуповиной, отчего лицо у нее было синюшного цвета. Когда доктор Бёрчбек перерезал пуповину, раздался страшный крик, такой высокий и резкий, что сестры из двух соседних отделений сбежались в родильную палату посмотреть, что это за чудо-юдо родилось. Прижимая пальцы к губам, они глазели на крупную синюю новорожденную, и каждая думала про себя: «Бедная мамаша… трудно же ей пришлось». И все-таки через две недели Линди снова стала работать на ранчо, помогала Хертсу и Слаю готовить дом к приезду новых сезонников, драила деревянные полы в хибарке Юаней. Вскоре прошел слух, что Брудеру вот-вот вынесут приговор, и Линди проехала вдоль побережья, чтобы услышать, как судья Динкльман оглашает будущее Брудера. Она настояла на том, чтобы взять девочку с собой, и Зиглинда, кричавшая каждый день до хрипоты, заснула как по волшебству и мирно проспала все заседание. Брудер все время вертелся на своем месте, и Линди не поняла, заметил он ее или нет. Она очень надеялась, что дочь проснется, закричит и привлечет к ним всеобщее внимание. Он заметит ее; он увидит, что она пришла. Но Зиглинда спала, как будто ее опоили каким-то зельем; Линди несколько раз сильно ущипнула ее, скручивая кожу, но даже это не разбудило девочку.
Поверенный вывел Брудера из зала суда, и, выходя, тот сказал судье Динкльману и мистеру Айвори: «Я еще за этим вернусь». И судья, и прокурор озадаченно переглянулись — ни тот ни другой не поняли, что бы это значило, стали складывать бумаги в папки, и день на этом закончился.
На следующий день Линди получила пакет. Он оказался от Брудера и был отправлен за день до того, как его забрали в Сан-Квентин. Она отнесла пакет к себе в комнату, попросила Розу оставить ее одну, села на кровать — здесь она спала во время беременности, здесь же спала и сейчас, хоть и не всегда в одиночестве, — разорвала коричневую бумагу и увидела старый передник Валенсии с потрепанными завязками. Она потрясла передник — нет ли в кармане записки, — но ничего не оказалось; Линди поднесла передник к лицу, но от него ничем не пахло, ничего не сохранилось, ничего не осталось.
Это было последнее, что она получила от Брудера, и почти за пять лет, прошедших с тех пор, не пришло никаких новостей ни из «Гнездовья кондора», ни из Сан-Квентина. Дитера перевезли в дом престарелых и умалишенных, расположенный у самого океана, и, когда Линди приезжала навестить отца и входила к нему в комнату, он совершенно не узнавал ее. На нем всегда была старая военная форма с эполетами, он безостановочно говорил по-немецки, Зиглинда пугалась дедушки, и они быстро уезжали, оставляя у постели сумку с апельсинами, чтобы Дитер помнил, что к нему приходили.
Теперь, остановившись в апельсиновой забегаловке, по дороге домой с заседания клуба «Понедельник», почти ничего не видя от лихорадки, которую доктор Бёрчбек как-то назвал «женской реакцией на жару», Линди Пур чувствовала себя так, будто тоже не помнила саму себя. Пять лет назад, когда Уиллис увидел фартук Валенсии, небрежно свисавший со спинки кровати Линди, он со смехом спросил ее: «Твоя была тряпочка?» Линде было трудно ответить, потому что она не знала — не знала, что было ее, а что нет, какая жизнь была ее, а какая — нет. Старый потрепанный фартук был и знакомым, и чужим, жестким от пыли и дыма, и, когда Линди вскоре после свадьбы сказала мужу, что фартук не ее, Уиллис велел Розе выкинуть его со словами: «Разве что сама захочешь надеть». |