|
В ту последнюю ночь она пришла к нему. Прижавшись лицом к дверному стеклу, она тихо позвала: «Мистер Блэкмен! Мистер Блэкмен, пустите меня, пожалуйста! Это Эдит. Мне нужно поговорить с вами! Очень прошу…» Никто в целом мире тогда не обращался к нему «мистер»; его окликали «Энди!», «Блэкмен!» или просто «Эй, ты!». Даже через два месяца после того, как они стали совсем близки, она называла его все так же уважительно, и каждый раз, услышав это волшебное слово — «мистер», он гордо приосанивался. Эдит питала надежду стать певицей — колоратурным сопрано, говорила она, лежа в его объятиях; ее любимым композитором был Доницетти, и она все время разливалась трелями, по ее словам похожими на волны Атлантики, когда штормит. Грудь ее наполнялась воздухом, она подолгу пела для него, старательно выводя высокие «до»; а он закрывал глаза и представлял себе порхающую малиновку. Но в тот вечер, в сторожке из кедровых досок, стоявшей у самых ворот кампуса, где до него сотню лет жили такие же землекопы, как он сам, слышалось не пение, а рыдания; она барабанила в дверь и всхлипывала: «Пустите, ну пустите же меня! Мне так нужно поговорить с вами, так нужно!» Он открыл дверь и даже испугался — до того красное было у нее горло и такие же круги под глазами. Она прямо упала ему на руки, он несколько раз осторожно погладил ее и тут же понял, что пришла она не просто так, что он ей зачем-то нужен, но что, скорее всего, помочь он ей ничем не сумеет. «Сначала я подумала, что это ерунда, ничего страшного», — начала она, целуя его в губы. Ее тело — тело, о котором он когда-то думал, что сможет его полюбить, — было таким хрупким, что ему казалось — попади оно не в те руки, и сразу сломается пополам.
— Потом я стала молиться, чтобы все прошло, — продолжила она; ее слезы намочили его щеку, и он даже подумал, не надеется ли она, что он расхлюпается сейчас вместе с ней. — Но он растет все больше и больше, мистер Блэкмен, а я ничего не могу поделать, и я боялась вам сказать, боялась, что вы рассердитесь. Я боялась, вы…
Он успокаивал ее, поглаживая по голове; их дыхания слились, всхлипы затихли, она подняла на него глаза и, смаргивая слезы, спросила:
— Вы ведь не сердитесь?
Он ответил, что нет, не сердится. На самом же деле он испугался еще больше, чем она, потому что, едва услышав от нее такую новость, почувствовал, как фортуна отворачивается от него и уносит с собой сильные, но такие неопределенные надежды на другую жизнь. Ясно, как на фотографии, он увидел себя старым, скрюченным, бедным, умирающим вот в этой самой сторожке для землекопов. Эдит порылась в кармане пальто, вынула небольшой мешочек, перевязанный кожным шнурком, развязала его и высыпала деньги на матрас, где они занимались любовью после репетиций школьного хора.
— Вот… Я их взяла у папы, — объяснила она. — Он сейчас в море, а вернется только завтра к вечеру. Он их держит в ловушке для лобстеров. Посмотрите, мистер Блэкмен! Здесь три тысячи долларов! Все, что он заработал!
Она провела рукой по потертым бумажкам и мелким монетам, захватила немного в горсть и подбросила вверх, точно конфетти.
— Что ты наделала? — спросил он.
— Мы убежим, — ответила она, прижимаясь к нему и лаская его мягкими розовыми, как створки раковины, губами, которые когда-то так понравились Блэквуду и, можно сказать, стали причиной ее падения. Она целовала его все чаще и чаще, скользила шелком губ по его шее, лицу…
— Нам нужно торопиться, — говорила она. — Уедем сегодня же вечером!
— О чем ты?
— Поедем на запад, в Калифорнию. По дороге поженимся. А там уже никто и знать не будет! Приедем на поезде вместе — мистер и миссис Блэкмен. |