Изменить размер шрифта - +
Свой — Сашка — тоже ночами баламутит. Теперь уже реже. И все ж не раз просыпалась от его стонов, криков.

Это Колыма. Это она кричит в человеческих снах — нечеловеческими голосами. Она и те, кто открыл ее и заставил жить для смерти. Жить, чтобы убивать. Поодиночке и сотнями. Чем больше, тем лучше. На то она — Колыма…

Кузьма проснулся оттого что во сне сам себе прокусил губу. Чертыхнулся зло на дурной сон. И услышал, как хлопнула входная дверь. С порога брякнуло знакомо:

— Эй, Валюха! Чья очередь сегодня меня в задницу целовать? Получку принес! Целехонькую, как девку нетронутую! Гони бутылку на стол! — и, подойдя к печке, открыл занавеску, загрохотал, как когда-то на разборке:

— Слухай сюда, Огрызок, потрох лысой шмары, чтоб тебя черти кочережками три жизни подряд в жопу целовали. Завтра ты, хварья гнилая, хиляешь на прииск. В моей кодле станешь вкалывать! Усек! Я опять твой пахан. И, как ни крутись, не отвертеться тебе от меня!

— Взяли! — обрадовалась хозяйка.

— А куда им деваться? Вначале шнобелями закрутили, когда статью увидели, по какой ходку тянул. Ну, а я не вытерпел. И кулаками по столу… Кадровик окуляры с перепугу на яйцы уронил. А когда в себя пришел, ответил: «И не такое говно, как этот Кузьма, в твоей бригаде работает. Берем. Куда деваться? Лучшего искать негде…» И оформил, гад! Все честь по чести! Так что с тебя магарыч! Раскошеливайся, Кузьма! С завтрашнего дня ты приисковик! Рыжуху не то что руками, жопой увидишь — на ней сидеть будешь. И не почешешься! Хоть жри его, хоть грызи, никто не законопатит! Все в казну пойдет! Ну да не канай! Мы вкалываем, хватает на прожитье! И даже на выпивон! Секи, Кузьма! На Колыме выживают свободные! Зэки лишь дотягивают до воли! Сам знаешь — не все! Те, кто загремел на Колыму вторично, до воли не додышит…

— Это ты кончай! Я всяких видел. И по три ходки на Колыме иные оттянули. Другие — в местах пострашнее Колымы. В Воркуте, к примеру. И живы…

— Может и есть места страшнее наших. Хорошо, что нам с тобою не довелось в них побывать. С меня хватило моего, — вмиг сник, посерьезнел Чубчик. И, отдав жене зарплату, сел к столу, долго молча курил… Огрызок сидел рядом. Спиною к раскаленной плите. От нее несло жаром. Но Кузьма его не чувствовал. Вспоминалась пурга. Нет, не та, в которую выперли его из зоны на свободу. Была другая — первая, самая страшная, едва не ставшая последней…

Кузьма тогда сбежал из зоны. В нижнем белье: не успел одеться. От расправы ушел. В себя его привели сторожевые псы. Вырвали из сугроба за исподнее. Все в клочья разнесли по снегу. Охрана потешалась, глядя на собачью забаву, как окровавленные лоскуты хлопьями летели с Огрызка. Он понял, что его настигли, лишь когда здоровенный кобель сдавил клыками пах.

Кузьма заорал оглашенно под громкий смех охраны, науськивающей озверевших собак на человека.

Его гнали в зону голого и босого — по глубокому снегу. Каждый шаг был отмечен кровью и муками.

Трижды стреляла в него охрана. Пугала, хохоча до колик, видя, как падает лицом в снег человек, умоляя смерть прийти скорее. Но она не торопилась, наблюдала издали, когда вычерпает мужик отмерянные судьбою муки. Сколько раз он проклял свое рожденье на свет и ту, которая, дав жизнь, отреклась от него — еще ребенка.

Утром, чуть свет, Чубчик разбудил Огрызка, велел вставать шустрее. Перекусив на скорую руку, вышли из дома.

— Заруби себе в мозги, на работе, на улице, везде — за домом, не смей меня звать Чубчиком! Имя у меня имеется человечье! Сашкой зови! И сам дыши без кликухи. Не в ходу они тут. Забыты. В зоне остались. И чтоб даже случайно не сорвалось. Язык до самой жопы выдеру. Скажу — таким родился. И паханом не базлай. Завязано с этим. Секи, Кузьма!

— Заметано, — согласился Огрызок, не без удивления качая головой.

Быстрый переход