Оттуда как раз выходила официантка с пустым подносом, и Джордж внезапно увидел их. Фрейлен, разумеется, ничего не оставалось, как пригласить его, что она сделала весьма любезно. Джордж вошел, глаза его выкатились и прилипли к столу, ломящемуся, как ему показалось, от лукулловых лакомств. Фрейлен Бар слегка покраснела, потом сказала, что они пьют чай, и предложила выпить ему чашечку. Чай! Да, чай там действительно был. Но и много чего еще. Жирные, пряные, ароматные, очень вкусные колбаски, едва не лопающиеся в своей маслянистой шкурке. Ливерная колбаса и салями, поджаристые булочки и стопки пумперникеля, восхитительные кружочки масла, великолепные баночки джема, консервы и варенья. Были сладкие, роскошные, очаровательные чудеса немецких кондитеров, покрытые консервированными вишнями, земляникой, сливами и яблоками, с плотным, толстым слоем взбитых сливок. Это было настоящее пиршество. Джордж понял, почему фрейлен Бар и ее приветливый, добродушный брат всегда так быстро наедались за столом.
Может быть, другие люди в пансионе поступали так же. Джордж не знал этого. Знал только, что постоянно голоден по-волчьи, как никогда в жизни, и что бы он ни делал, что бы ни ел, утолить или ослабить голод не мог. И дело заключалось не только в маленьких порциях. Если б он съедал втрое больше, было бы то же самое. То был голод не только утробы, но и разума, сердца, духа, который поразительно, ошеломляюще распространялся на все потребности души и плоти. Этот голод он ощутил, едва въехал в Германию, а Мюнхен обострил его и усилил. Вот таким был этот город.
Мюнхен был не просто своего рода немецким раем. Он представлял собой сказочную страну Кокейн, где вечно едят, пьют и никогда не насыщаются. Он представлял собой Scharaffenland — Джорджу вспоминалось названная так картина Питера Брейгеля, где изображены жареные поросята, бегущие утолить ваш аппетит, с ножами и вилками, воткнутыми в их нежные, поджаристые бока, с кусками, отрезанными от их окороков, толстые жареные куры, идущие накормить вас, падающие с неба бутылки, кусты и деревья, увешанные сладостями и плодами.
Возможно, отчасти Джордж был постоянно голоден из-за чистой энергии альпийского воздуха. Возможно, из-за отсутствия той еды, в которой нуждался. Но не только. Неистовый голод и неутолимая жажда донимали его, и что бы он ни ел и ни пил, все было мало.
Этот голод невозможно передать, описать, нельзя подобрать к нему слово. Он был ужасным, противным, отвратительным, омерзительным. Этот голод не был голодом, эта жажда не была жаждой, то были голод и жажда, нараставшие от всего, чем Джордж пытался их утолить. Они походили на какую-то жуткую чахотку души и тела, неизлечимую, нескончаемую.
По утрам, когда горничная убирала его комнату, Джордж отправлялся погулять в английский парк, шел по Терезиенштрассе и по пути десяток раз останавливался перед соблазнами этих мучительных голода и жажды. Он всеми силами заставлял себя проходить мимо продуктовых, кондитерских, конфетных лавок. Казалось, весь город заполнен этими маленькими, обильными, роскошными лавками. Джордж поражался, как они удерживались на плаву — откуда в этой разоренной войной стране брались покупатели и деньги. Витрины деликатесных лавок сводили его с ума. Они были заполнены поразительным разнообразием аппетитных продуктов, колбасами всевозможных сортов и форм, от которых текли слюнки, сырами, жареным мясом, копчеными окороками, высокими, стройными бутылками прекрасного вина, они являли собой изобилие роскоши, сокровищницу гурманов, вызывающую у Джорджа неодолимое гипнотическое очарование. Приближаясь к одной из таких лавочек, а они были повсюду, он отводил взгляд, опускал голову и пытался торопливо пройти мимо — но безуспешно. Если бы некий чародей провел по тротуару волшебную черту, заколдовал эту лавочку, усилия Джорджа не могли бы оказаться громаднее, поражение полнее и унизительнее. У этих лавочек невозможно было не остановиться. Он останавливался перед витринами и жадно таращился, если проходил мимо одной, тут же оказывалась другая. |