Изменить размер шрифта - +
Так в том кружке и погрязнешь. А за кого-нибудь другого, повыше, тебе выйти мудрено, потому что ты не так поставлена.

 

– Я это знаю, – произнесла, глотая слезы, Люба.

 

– Вот и прекрасно, что ты такая умница! А Павлин, как ты хочешь, он хоть и немолод, но человек редких правил, он тебя ни в чем не стеснит: я его более двадцати лет знаю, и всегда он честен, всегда умен, всегда в порядке и при том всем, хотя я не верю, что люди болтают, будто бы он нажил себе у меня порядочные деньги, но он человек очень бережливый, и какие-нибудь деньжонки у него непременно есть в запасе. Вот пусть он на тебя этот запасец-то и порастрясет. Да, мой друг, да! И ты этого стоишь. И оно, конечно, так все и будет, потому что же ему может быть приятнее, как не наряжать молоденькую и такую хорошенькую жену? Поверь-ка мне, что люди его лет гораздо надежнее, чем всякие вертопрахи вроде этого художника, который ходит снимать с меня портрет и все на тебя заглядывается.

 

Люба спламенела: она еще в первый раз слышала, что на нее заглядываются мужчины – и притом слышала это от такой солидной женщины, как генеральша, к которой молодая девочка стремилась, как травка к солнцу. Ей было приятно, что Анна Львовна ее так бережет, и Люба разнервничалась и, сбросив с колен работу, кинулась к ней на грудь и заплакала, лепеча:

 

– Заступитесь за меня, я вас во всем буду слушаться.

 

Анна Львовна отвечала ласками на ее ласки и продолжала ее наставлять и уговаривать и, наконец, заключила:

 

– Я только одного боюсь: может быть, Павлин в самом деле тебе кажется немножко стар?

 

Люба молчала.

 

– Может быть, тебе непременно хочется молоденького мужа?

 

– Ах, я ничего об этом не говорю, – перебила Люба.

 

– Ну и прекрасно, если ты этого не говоришь, так и дай бог добрый час.

 

Девочка испугалась, что все было так скоро кончено, и, краснея, поспешила сказать, что она ни за кого не пойдет замуж; но Анна Львовна пропела ей стишок из «Красного сарафана», что «не век-де пташечкой в поле распевать и златокрылой бабочкой порхать», и, рассмеявшись, приподняла рукою ее личико и спросила:

 

– Не хочешь ли ты в монастырь?

 

– Мне все равно, – отвечала шепотом Люба.

 

– О-о-о, лжешь; не те у тебя глазенки, чтобы идти в монастырь. Нет, ты там всех будешь смущать: мужчины, вместо того чтобы богу молиться, будут на тебя смотреть.

 

Девушка рассмеялась.

 

– А ты вот что… шутки в сторону, ты подумай, на что тебе решиться: я тебе об этом давно хотела сказать и теперь так серьезно говорю, потому что вижу, что ты нас очень полюбила…

 

– Я вас очень, очень люблю! – подтвердила Люба, покрывая поцелуями генеральшины руки.

 

– Да, и я понимаю, что, побыв с нами, ты в мастерскую к этим своим швеям решительно не можешь идти…

 

– Решительно не могу! Я скорее утоплюсь.

 

– Я все это понимаю; решительно все понимаю, но не знаю, зачем топиться: это грех. Павлину не делает чести, что он такой умный человек, а посылает тебя туда, где ты наслушиваешься всех этих нехристианских мыслей: я уже ему про это говорила…

 

– Вы ему говорили про это?

 

– Да; я ему говорила, и он тоже это понимает и согласен со мною, но ты посуди: куда же ему тебя деть? В самом деле, ведь с тобою очень трудно что-нибудь придумать: ты так воспитана, что гувернанткою ты не можешь быть, потому что мало знаешь; бонною при детях ты тоже еще не годишься, потому что очень молода; а ведь в швеи или в горничные тебя определить – это ему будет очень тяжело… Он о тебе все-таки заботился… Не правда ли?

 

Девушка уронила тихое: «Да».

Быстрый переход