е. сконструировать). Общая форма предложения такова: „дело обстоит так-то и так-то“ („Es verhält sich so und so“).
Однако доцент Иркутского педагогического института филолог Александр Сиринд сумел опровергнуть знаменитую формулу, приведя недавно пример предложения, которое выходит за пределы начертанной австрийским философом всеохватывающей парадигмы. Оно звучит так: «Иди на хуй, Витгенштейн».
— Ошибка австрияка в том, что он забыл старика Шопенгауэра, — говорит ученый, — а ведь мир есть не только представление, но и воля!»
Практически все попадавшиеся Лене сообщения пронизывала спокойная гордость за успехи страны. Ею теперь дышало все — даже прогнозы погоды и аннотации книг, и мир за окошком автобуса делался от этого чуть уютней:
«В своей автобиографической дилогии „Черная Земля“ и „Низвержение в Бруклин“ московский корреспондент журнала „Time“ Эндрю Шмайер исследует происходящий в сознании россиян культурно-психологический сдвиг, в результате которого низкооплачиваемый западный журналист (бывший в прежние времена предметом девичьих грез и всемогущей фигурой с атрибутами божества) постепенно теряет привлекательность как возможный сексуальный партнер и превращается в глазах компрадорской московской элиты в банального фуршетного паразита, общение с которым изнуряет душу, не принося абсолютно никакой пользы».
Но окончательно приводила в себя реклама, бившая, как всегда, на узнавание уже созданного ею образа:
«Раздолье». Помоюсь, — и в горы! (ТМ)».
Однако даже такой относительно плавный механизм возвращения защищал не до конца: за несколько подобных путешествий Лена успела понять, что человеческая реальность состоит не из времени и пространства, а из неизвестно чьих шепотов, бормотаний, выкриков и голосов. Некоторые из них походили на родительские, некоторые — на голоса друзей, а произносимые ими слова дымились каким-то тягостным и смутным, но совершенно неизбежным смыслом (например, голос, похожий на Кимин, повторял раз за разом странную фразу: «глянцевая аналитика романтической щетины, которой контркультурные герои щекочут системе яйца Фаберже»). Лена даже хотела спросить у Кимы, чем они щекочут — романтической щетиной или глянцевой аналитикой — но поняла, что вопрос прозвучит странно.
Когда богомол уходил, эти голоса начинали кликушествовать в сознании, притягивали к себе внимание, перекидывали его друг другу по эстафете и вскоре достигали такой частоты и густоты, что накладывались друг на друга, уплотнялись и превращались в подобие таза, которым кто-то накрывал ее голову.
После этого она видела уже не мир, как он есть на самом деле (там жил богомол), а только внутреннюю поверхность этого таза — человеческое измерение. Она знала, что с подругами происходит то же самое. Это было ясно по их лицам.
Дома Лена запиралась у себя в комнате, дожидаясь, когда пройдут четверо человеческих суток и снова можно будет уехать из Москвы, чтобы немного побыть богомолом. За это она готова была петь и мур из «Мондо Бонго», и микс из Чайковского, и гимн СССР на английском языке (таким оказался последний заказ дяди Пети), и вообще делать что угодно.
В мире богомолов было хорошо. Там не было вообще никакого мрака — если, конечно, не считать необходимости возвращаться на «Профсоюзную» в микроавтобусе с надписью «Семиотические знаки». А в мире людей все было… Не то чтобы так уж совсем невыносимо. Просто… Лена не могла подобрать нужных слов, пока на эту тему однажды не высказалась Ася.
— Какое-то управляемое сновидение с Надеждой Правдиной, — сказала она. — Учимся видеть во сне говно, потому что это к деньгам. |