Мы были единодушны в критическом отношении к войне с японцами, считая её для России неудачной и даже позорной, но в этом вопросе мы не сходились по поводу отношения к государю, так как Рутенберг над ним злорадствовал и выражал надежду, что такая воина подорвёт его авторитет в пароде, а я государю сочувствовал и считал, что патриотические чувства парода, оскорблённые японцами, сильнее преходящих критических настроений. В это время Рутенберг сообщил мне, что является членом партии социалистов-революционеров, и раскрыл мне её программу и тактику. Программа была мне по душе, а в тактике я категорически не принял террор. Несмотря на это, Рутенберг стал уговаривать меня вступить в партию, заверяя меня, что в отношении террора он и сам не является его апологетом. В общем, я вступил в партию и стал посещать собрания группы, действовавшей при Политехническом институте и где Рутенберг был кем-то вроде лидера. По вопросу о терроре в группе были горячие споры, где позицию категорического отрицания террора занимал преподаватель института г. Ковров, в споре с которым Рутенберг выглядел беспомощно, а большинство в группе поддерживали г. Коврова. Я в этих спорах тоже был на его стороне, и кончилось это тем, что мы с ним вместе поставили вопрос о выходе из партии, в скором времени г. Ковров перешёл в партию социал-демократов, я же решил быть вне политики и полностью отдаться делам завода. То, что я поступил единственно правильно, особенно ясно я понял в декабрьские дни, когда на заводе стали назревать беспорядки, завершившиеся 9 января кровопролитием. В это время я два или три раза виделся с Рутенбергом и так как я знал, что он близок к Гапону, я, естественно, заговорил с ним об этом, и он поразил меня своим непониманием происходящего и только твердил, что чем хуже царю, тем лучше всем его верноподданным. Когда я сказал ему, что верноподданные царя — это русский народ и не Гапону быть представителем народа, Рутенберг рассмеялся и сказал: «Гапон — это пешка, и весь вопрос, кто эту пешку двигает». Я спросил: «Не вы ли эту пешку и двигаете?» На что он ответил, что «в данной ситуации его программа-максимум только в том, чтобы елико возможно помешать взяться за эту пешку социал-демократам, так как в этом случае может произойти непоправимое», но что он под этим понимает, он не объяснил. Последний раз я его видел во второй половине дня 8 января, он забежал ко мне на завод, был в очень нервном состоянии и по-дружески посоветовал мне завтра не появляться на заводе, помня, что у меня двое детей. На мой вопрос, а что может завтра произойти, отвечать не стал и только сказал: «Пешка, о которой мы с вами говорили, вышла из повиновения, но, к сожалению, я, как представитель своей партии, не имею права отойти от неё в сторону…» Подводя итог, я могу о Рутенберге сказать с убеждённостью, что как самостоятельно действующая политическая фигура он принят во внимание быть не может».
На этом показании-отзыве Парадовского какой-то деятель охранки — скорей всего Рачковский — написал: «Герасимову. Мы были обязаны иметь эту информацию гораздо раньше, обращаю на это ваше внимание».
И наконец, ещё один документ к характеристике Рутенберга — его заявление на имя министра внутренних дел, написанное в тюрьме «Кресты» в августе 1905 года: «…я был арестован немедля по моему возвращению в Петербург из-за границы и всё дальнейшее время подвергался непрерывным допросам в департаменте полиции, но вот уже более недели меня не допрашивают, ибо убедились в непреложной истине, что к посылке в Россию парохода «Крафтон» я не имел отношения и никакой моей вины перед властью тут нет. Более того, сразу после ареста я всячески содействовал следствию прояснить ситуацию, связанную с пресловутым пароходом «Джон Крафтоп», в чём легко убедиться по материалам следствия. В связи с этим прошу ускорить моё освобождение из тюрьмы». |