Изменить размер шрифта - +
Лусиана тоже привыкла ко мне, как это случается после заочных знакомств, почти под занавес она сказала, что представляла меня повыше ростом, с курчавыми волосами и серыми глазами; курчавые волосы меня поразили, ведь ни в одной роли я не был кудрявым, но возможно, эта идея возникла из какого-то суммарного образа, из нагромождения моих подлостей и предательств в пьесах Лемоса. Я шутливо предположил это, но Лусиана сказала, что нет, она видит всех героев такими, какими их изображает Лемос, однако способна отрешиться от них, остаться в прекрасном одиночестве со мной, с моим голосом, и она не знает, почему представляла меня более высоким и кудрявым.

Если бы Бруна не ушла из моей жизни, думаю, я не влюбился бы в Лусиану; но отсутствие Бруны еще слишком ощущалось, это была брешь, которую Лусиана начала заполнять, сама того не подозревая и, возможно, даже не желая. С ней же, наоборот, все произошло быстро, она переключилась с моего голоса на другого Тито Балкарселя, с прямыми волосами и менее ярко выраженной индивидуальностью, чем у чудовищ Лемоса; все это заняло от силы месяц: две встречи в кафе, третья у меня на квартире; кошка благосклонно приняла запах духов и кожи Лусианы, задремала у нее на коленях и даже вроде бы возмутилась, когда однажды вечером оказалась третьей лишней и должна была с мяуканьем спрыгнуть на пол. Тетя Поли переселилась в Пергамино к сестре, ее миссия была окончена, а Лусиана на той же неделе переехала ко мне. Помогая ей укладываться, я с болью ощутил, как мне не хватает галереи, пепельного света, я знал, что не увижу их, и все же страдал от ощущения пустоты, незавершенности, несовершенства. В вечер отъезда тетя Поли ласково поведала мне скромную семейную сагу: детство Лусианы, навеки утраченный жених, соблазненный холодильной компанией в Чикаго, брак с владельцем отеля на Примера-Хунта и разрыв шесть лет тому назад — все это я знал от Лусианы, но знал иначе, словно на самом деле она говорила не о себе, а о ком-то другом, ведь она теперь начала жить другой жизнью, сознанием нашей телесной близости, блюдечками молока для кошки, частыми походами в кино, любовью.

Помнится, это случилось в период «Крови на колосьях», я попросил Лусиану осветлить волосы. Вначале она сочла мою просьбу причудой артиста.

— Если хочешь, я куплю парик, — смеясь, сказала она и как бы мимоходом добавила: — А тебе очень пошли бы курчавые волосы.

Но когда через несколько дней я попросил ее снова, она сказала: хорошо, ей все равно, черные или каштановые; мне чуть было не показалось, что она поняла: это связано не с актерскими причудами, а совсем с другим — с застекленной галереей, с плетеным креслом… Мне не пришлось просить Лусиану в третий раз, как трогательно, что она перекрасилась ради меня; я ей часто повторял это, когда мы любили друг друга и я терялся в ее волосах, замирал на ее груди, и мы засыпали очередным долгим сном, губы на губах. (Может, на следующее утро, а может, перед походом по магазинам, точно не помню, я собрал ей волосы обеими руками и заколол на затылке, уверяя, что так ей больше идет. Она посмотрелась в зеркало и ничего не возразила, однако я почувствовал, что она не согласна, и она была права, Лусиана не из женщин, подбирающих волосы, нельзя отрицать, что, пока она их не осветлила, ей больше шли распущенные локоны, но я солгал, потому что мне нравилось видеть ее такой, видеть ее лучше, чем в тот вечер, когда она впервые вошла в кондитерскую.)

Я никогда не любил слушать самого себя в спектаклях, я отрабатывал свое — и баста; коллеги удивлялись, что у меня нет тщеславия, ведь у них оно было так развито; наверное, они думали, и, возможно, не без оснований, что природа моих ролей не слишком вдохновляет на воспоминания, а посему Лемос удивленно поднял брови, когда я попросил его достать из архива пластинки с «Розами позора»; он спросил зачем, и я пробормотал что-то насчет дикции, которую хочу улучшить, или тому подобную отговорку.

Быстрый переход