(92) твое 3-е действие, прелестное в величавой простоте своей. Оно мне живо напомнило один из лучших вечеров моей жизни; помнишь?… На чердаке к.[нязя] Шаховского.
Как ты находишь первый акт Венцеслава? По мне чудно-хорошо. Старика Rotrou, признаюсь, я не читал, по-гишпански не знаю, а от Жандра в восхищении; кончена ли вся трагедия?
Что сказать тебе о себе, о своих занятиях? Стихи покаместь я бросил и пишу свои mémoires, то есть, переписываю на бело скучную, сбивчивую черновую тетрадь; 4 песни Онегина у меня готовы, и еще множество отрывков; но мне не до них. Радуюсь, что 1-я песнь тебе по нраву — я сам ее люблю; впрочем на все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы с К…., с театральным маиором и проч.: больше не буду! — Addio, Poëta, a rivederla, ma quando?….
13 сентября.
Сам съешь! — Заметил ли ты, что все наши журнальные анти-критики основаны на сам съешь? Булгарин говорит Федорову: ты лжешь, Фед.[оров] говорит Булг.[арин]у: сам ты лжешь. Пинский говорит Полевому: ты невежда, Пол.[евой] возражает Пинскому: ты сам невежда, один кричит: ты крадешь! другой: сам ты крадешь! — и все правы. Итак, сам съешь, мой милый; ты сам ищешь полудня в четырнадцать часов. — Очень естественно, что милость царская огорчила меня, ибо новой милости не смею надеяться — а Псков для меня хуже деревни, где по крайней мере я не под присмотром полиции. Вам легко на досуге укорять меня в неблагодарности, а были бы вы (чего боже упаси) на моем месте, так может быть пуще моего взбеленились. Друзья обо мне хлопочут, а мне хуже да хуже. Сгоряча их проклинаю, одумаюсь, благодарю за намерение, как езуит, но всё же мне не легче. Аневризмом своим дорожил я пять лет, как последним предлогом к избавлению, ultima ratio libertatis — и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку! Душа моя, по неволе голова кругом пойдет. Они заботятся о жизни моей; благодарю — но чорт ли в эдакой жизни. Гораздо уж лучше от не-лечения умереть в Михайловском. По крайней мере могила моя будет живым упреком, и ты бы мог написать на ней приятную и полезную эпитафию. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование; выписывают мне Моера, который, конечно, может совершить операцию и в сибирском руднике; лишают меня права жаловаться (не в стихах, а в прозе, дьявольская разница!), а там не велят и беситься. Как не так! — Я знаю, что право жаловаться ничтожно, как и все проччие, но оно есть в природе вещей. Погоди. Не демонствуй, Асмодей: мысли твои об общем мнении, о суете гонения и страдальчества (положим) справедливы — но помилуй…. это моя религия; я уже не фанатик, но всё еще набожен. Не отнимай у схимника надежду рая и страх ада.
Зачем не хочу я согласиться на приезд ко мне Моэра? — я не довольно богат, чтоб выписывать себе славных докторов и платить им за свое лечение — Моер друг Жуков[ском]у — но не Жуковский. Благодеяний от него не хочу. Вот и всё.
Ты признаешься, что в своем водопаде ты более писал о страстном человеке, чем о воде. Отселе и неточность некоторых выражений. Благодарю от души Карамзина за Железный Колпак, что он мне присылает; в замену отошлю ему по почте свой цветной, который полно мне таскать. В самом деле не пойти ли мне в юродивые, авось буду блаженнее! Сегодня кончил я 2-ую часть моей трагедии — всех, думаю, будет 4. Моя Марина славная баба: настоящая Катерина Орлова! знаешь ее? Не говори, однакож, этого никому. Благодарю тебя и за замечание Карамзина о характере Бориса. Оно мне очень пригодилось. Я смотрел на его с политической точки, не замечая поэтической его стороны; я его засажу за евангелие, заставлю читать повесть об Ироде и тому подобное. Ты хочешь плана? возьми конец Х-го и весь одиннадцатый том, вот тебе и план. |