Хочешь — можно твою хуйню оставить нетронутой, для того правка карандашом и вносится. Хочешь — можно поработать.
— ... чу...
— Тогда — смотри! Может, хоть ты обучаем в этой стране. А то — сплошь ... — и дальше пошло слово, которое на бумаге я могу лишь стыдливо прикрыть многоточием, подобно тому, как сам произнесший его Будинас немедленно скрыл сказанное очередным паровозным выхлопом.
Так мы и начали работать.
Единственные три дня, когда он не работал моим редактором, — это день до операции, день в операционной и день после операции. Все остальное время я находился на дистанционном управлении — по телефону.
— Федута, не будь свиньей! — хрипел он в трубку. — Ты что, не понимаешь, что я от тебя требую? Ты можешь нормально разбить главу на подглавки? Логика у тебя есть? Хотя откуда у вас у всех логика? Вас никто и никогда в жизни не учил ни чему. Ты знаешь, что такое абзац? Ты не знаешь, что абзац — это завершенная мысль. Абзац — это...
И дальше он пел оду абзацу приблизительно так же, как Михаил Самуэлевич Паниковский воспевал гуся. Гусь был для Паниковского смыслом жизни, а смыслом жизни Буди-наса был в этот момент каждый абзац — не его! — моей! книги.
И он выдавливал из меня эти абзацы, как пасту из тюбика.
— Опаздываешь, — свирепо оглядывал он меня. — Это хамство — отнимать два часа жизни у умирающего человека своим опозданием.
— Вы хорошо выглядите, Евгений Доминикович.
— Это ты так думаешь. Танечка с тобой не согласна, — кивал он на медсестру, принесшую ему очередную порцию лекарств. — Она считает, что я уже совсем не интересен в качестве объекта воздыханий. Правда, Танечка?
Бездыханная трубка с вишневым чубуком вяло болталась у него во рту. Незажженная, она была подобна катетеру — вроде, выполняет какую-то функцию, но... хуйня, в общем...
— Мне позвонил Лева Тимофеев. Сказал, что вроде, у нас с тобой что-то получается.
— ...сибо...
— Он это врет, чтобы меня не огорчать. Он считает, что горбатого (то есть, тебя) могила (моя могила!!!) исправит. Раньше ты писать не научишься. Или — научишься?
Я глотал больничный воздух пересохшим ртом. Он диктовал очередное домашнее задание по поводу очередных двадцати пяти страниц. Каждый день в больнице — по двадцать пять страниц.
Мы оба были прикованы к его больничной койке.
И когда рукопись была сокращена в полтора раза (!), Будинас, вышедший из больницы, осмелился послать ее — в распечатанном виде — Анатолию Ивановичу Стреляному,
Через три дня пришла телеграмма:
«Прочел пятнадцать страниц. Герой поступил в пединститут. За что вы его так ненавидите?».
— Хуйня, — сказал Будинас, спрятавшись от смущения в облаке дыма. — Все хуйня. Нужно переписывать.
Стреляный был прав: за что ненавидеть мальчишку-безотцовщину, только-только поступившего в провинциальный пединститут? За то, что ему предстоит стать первым президентом Беларуси? Вот станет — тогда и ненавидьте. Если есть, за что.
И мы во второй раз с топором в руках, пропахшие табаком, прорубались через дебри неуклюже расставленных слов и неточно сформулированных мыслей,
Когда моя книга «Лукашенко. Политическая биография» вышла в свет, главным комплиментом ей было:
— Как легко читается!
Конечно, легко. Так же легко гуляется по регулярному парку, разбитому на месте прежней чащобы. Я хотел бы позвонить ему и сказать:
— Евгений Доминикович, Вы — гений!
— Да? — с наигранным удивлением спросил бы он. — Ты уверен? Тогда приезжай.
Геннадий Лисичкин
Почему я завидовал Жене Будинасу
Совеем не потому, что он гораздо моложе меня. |