Изменить размер шрифта - +
 — Если дельфин сам — «экран», поскольку телесной линзой своей, собой-локатором воспринимает «звук-картинку-иероглиф», то он может вносить в воспринимаемый смысл свое собственное видение, свой собственный смысл, может как-то творчески участвовать в слышимом, для этого у него есть технические возможности. Как если бы у нас ухо было бы музыкальным инструментом…

— Понимаешь, Ежик, — распалялся Черникин, — у дельфинов очень большой алфавит и словарь в пять раз превышает человеческий. И как думаешь, что из этого следует? Ничего иного, кроме того, что дельфины — поэты! Им ведь с такими запасами нечем больше заниматься, кроме как словом! Они — дельфины — все поэты. Представляешь — цивилизацию дельфинов, китов, цивилизацию поэтов: в океанской толще рыскают, рожают, творят — нации Пушкина, Баратынского, Фирдоуси, Хлебникова! У высокоразвитых дельфинов нет ни телевидения, ни интернета, ни радио, а есть только мир звука, мир слова, звукосмысла, который — я не удивлюсь — обожествлен у них. Дельфины разговаривают пространственными картинами, по сути иероглифами, но почему не реальными — в их особенном понимании — картинами! В цивилизации поэтов решены проблемы социума, проблемы производства страха смерти. Ведь не к тому ли стремится человечество, чтобы наконец обрести Логос? А чем еще в раю заниматься?

— Ну представь, — продолжал Черникин, — допустим, все проблемы решены путем Страшного суда, все воскрешены, все живы, всем воздано по заслугам, все получили по милосердию, все хорошо, а дальше что? Что-то строить? Что-то производить? Зачем?! Чтобы снова произвести вместе с ценностями злобу? Значит, ничего не останется, как сочинять стихи, песни. В точности как дельфины. Заметь, киты не болтают никогда, у них нет мусорных сообщений, они всегда поют. Возможно, они как раз и сосредоточены на литературной реальности, на реальности Логоса, это и есть достижение их цивилизации, где проблем хватает, ибо язык безмерен, совершенно духовен…

— Но откуда питать эти высшие миры?.. — спрашивал он сам себя, вернувшись взглядом в туманный от воображения лист, который так усердно выстукивал птичьими лапками шрифта. — Все верно, надо еще подумать…

Тук-тук. Крррряях, перевод каретки. Тук-тук. Тук-тук.

— Надо еще покумекать. Но сама по себе идея красивая. Мне нравится. А красота формулы, говорил великий Поль Дирак, есть залог ее истинности.

Тук-тук…

 

Черникин излечил меня от панических атак тем, что приучил слушать море. Я припадал к наушникам, как к утоляющему лекарству. Шумы, плачи, зовы — звуки в многих сотнях миль от корабля, которые я научался фокусировать, укладывать себе в улитку, на барабанную перепонку непосредственно, — некоторые из них становились родными существами, я их пестовал, выслеживал, влекся за ними с помощью настройки приборов — тумблеров и рычажков. Существа эти, чья плоть — звук, были полны смысла — страдали, радовались, разговаривали, ссорились, мирились, умирали…

На корабле я вспоминал Хашема, как точно тот транскрибировал птичьи голоса на Гызылагаче, с какой виртуозностью, и как доволен был Столяров, когда в походе Хашем зачитал — рьяно прокричал у костра с листочка записанные голоса ибисов-караваек, бакланов, ласточек, лебедей, несколько вариантов — и все были похожи очень, и было немного жутковато от того, что человеческое горло оказалось способно на такие потусторонние звуки.

Скоро я втянулся в жизнь «Вавилова». Скука была главным мороком плавания. В море было полно кораблей, и я не расставался с биноклем (восемь крат, бесценный подарок Столярова, который говорил: «Глаза обуть — ум надо иметь. Двенадцать крат для жаркого климата не годится, марево всю картинку мажет…»).

Быстрый переход