— Ты лицо духовное, ты в середку ложись, а я с краю.
— Делай, как велено, — с внезапной строгостью приказал инок.
Мирон был неглуп — повадка инока сразу показалась ему диковинной. Сладкоречие сладкоречием, а сильно смахивал Феодосий на кречета, что сидит на рукавице под колпачком, ожидая, пока спустят на шилохвостку или иную пернатую дичь. И слышит он голоса, и понимает, что близок миг желанного полета, но медлит хозяин, и тяжко птице от сознания своего плена…
Кабы Стенька не был сейчас лишен употребления языка — посовещался бы с ним Мирон: нет ли, кроме подьячего Деревнина, на Москве человека, который хотел бы разобраться в деле о похищении младенца? Но посовещаться никак не выходило, и Мирон, решив во всем положиться на милость Божью, уступил Феодосию место у двери, помолился про себя ангелу-хранителю и вскоре заснул. Коли с утра из Останкина прийти пешком, да весь день по Москве мотаться дотемна, так и голову приклонить не успеешь — глаза сами закроются.
С каждым днем светало все раньше. И надо же — вечером вроде еще довольно светло, а в подклете, где высоко прорубленные узкие окошечки, хоть на ощупь бреди, а утром только заря занялась — а лучи по тому подклету так и ползут, и все по глазам норовят!..
Стенька ощутил это прикосновение луча к векам, сперва никак не желал просыпаться, потом вспомнил, где он, — и проснулся. Первым делом толкнул в бок Мирона. Тот от неожиданности сел.
Дворня боярина Троекурова как завалилась с вечера спать, так, видно, и не вставала. А вот инока Феодосия с его мешком на месте не оказалось.
Мирон сделал рукой знак — пошли, мол, за конюшню. Стенька помотал головой — коли все спят, надо полагать, и сторожевые кобели еще не пойманы и не привязаны. Как показать Мирону свирепого кобеля — он не знал. Словом сказать — так, не дай Бог, кто-то из дворни проснется и услышит…
Стенька, стоя на коленях, удержал Мирона за край рясы. Мирон ткнул пальцем на место, где уже не было Феодосия, и Стенька понял — коли не гремит лай, не орет покусанный инок, стало быть, кобели привязаны. Он встал и вслед за Мироном вышел из подклета.
Стоило им сделать два шага к конюшне — раздался-таки песий лай, но где-то в саду. Сперва один кобель звал хозяев, потом к нему другой присоединился. Но человеческих воплей не было, и Стенька с Мироном озадаченно переглянулись.
Наконец и голос до них долетел — сторожа бежали разбираться, что обеспокоило псов. А в подклете заговорили разбуженные Фомка, Онисий и еще какие-то мужики, но не конюхи — те при лошадях спали.
— Эй! Сюда! — этот отчаянный крик пролетел над всей усадьбой. Псы на миг притихли.
Из подклета выскочил Фомка.
— Кто там глотку дерет? — спросил Мирон.
— Дядька Максим!.. — Парнишка покрутил головой, ища, откуда был крик, и тут он повторился. Его подкрепил лай.
— Что ж он в саду-то делает? — спросил удивленный Фомка. — Чего он там позабыл?
И побежал на голос.
Стенька схватил Мирона за руку и затащил за угол. Он это сделал вовремя — дворня, ругаясь спросонок, посыпала из подклета, лба не перекрестив. И вроде бы там никого не осталось…
— Что у них стряслось? — спросил Стенька, отменив свое убожество. — Кого там псы поймали?
— Пойдем-ка да поглядим, — предложил Мирон.
Боярские хоромы были невелики — то ли на шести, то ли на семи срубах высились терема, одно крытое крыльцо было главным — широкое, с пологой лестницей, за углом было другое, сзади наверняка имелось и третье — крылечко для боярышень с подружками, откуда спускаться в крошечный сад. Вот туда и понесся весь народ. |