Изменить размер шрифта - +
Он все стоял, зажав уши, когда ястребы, совы и другие птицы, всполошенные бешеным визгом, уже почти успокоились в своих гнездах. Вдруг, едва он отнял руки, чей‑то голос рядом с ним сказал:

– Как по‑вашему, Саймон Гловер, под такой ли гимн покаяния и хвалы подобает жалкому, потерянному человеку, исторгнутому из бренного праха, в котором пребывал он, предстать пред своим творцом?

Гловер обернулся и в белобородом старике, стоявшем рядом с ним, без труда узнал по ясным и кротким глазам и доброму лицу отца Климента, монаха‑картезианца, хотя вместо иноческой одежды проповедник был закутан в грубошерстный плащ, а голову его покрывала шапочка горца.

Вспомним, что Гловер относился к этому человеку с уважением и вместе с тем – с неприязнью: ибо монаха нельзя было не уважать за его личные свойства и душевный склад, неприязнь же порождалась тем, что еретическая проповедь отца Климента явилась причиной изгнания его дочери и его собственных бед. Поэтому отнюдь не с чувством чистосердечной радости ответил он на поклон отца Климента, а когда монах повторил свой вопрос, каково его мнение об этих диких погребальных обрядах, проворчал: – Да не знаю, мой добрый отец. Во всяком случае, эти люди исполняют свой долг перед покойным вождем сообразно с обычаями их предков: они выражают, как умеют, сожаление об утрате друга и возносят по‑своему молитву о нем к небесам. А что сотворяется от чистой души, то, по моему разумению, должно быть принято благосклонно. Будь это иначе, небо, думается мне, давно просветило бы их и научило делать по‑другому.

– Ты ошибаешься, – ответил монах. – Правда, бог послал свой свет всем нам, хотя и не в равной мере, но люди нарочно закрывают глаза и свету предпочитают мрак. Этот народ, пребывая во тьме, примешивает к ритуалу римско‑католической церкви древнейшие обряды своих отцов и, таким образом, к мерзости церкви, развращенной богатством и властью, добавляет жестокость и кровавый обычай диких язычников.

– Отец, – отрезал Саймон, – по‑моему, ваше присутствие будет полезнее там, в часовне, где вы сможете помочь вашим братьям в отправлении церковной службы. Это лучше, нежели смущать и расшатывать веру такого, как я, смиренного, хотя и невежественного христианина.

– А почему ты говоришь, мой добрый брат, что я потрясаю основы твоей веры? – отвечал Климент. – Я предался небесам, и, если нужна моя кровь, чтобы укрепить человека в святой вере, которую он исповедует, я, не колеблясь, отдам ее всю ради этой великой цели.

– Ты говоришь от души, отец, не сомневаюсь, – сказал Гловер. – Но если судить об учении по его плодам, то, по‑видимому, небо покарало меня рукою церкви за то, что я внимал ложному учению. Пока я не слушал тебя, ничто не смущало моего исповедника, хотя бы я и признавался ему, что рассказал приятелям за кружкой пива какую‑нибудь веселую историю, пусть даже про инока или монашку. Если случалось мне сказать, что отец Губерт больше успевает в охоте за зайцами, чем за человеческими душами, я, бывало, исповедаюсь в этом викарию Вайн‑софу, а он посмеется и во искупление греха заставит меня кое‑что заплатить… Когда же мне случалось обмолвиться, что викарий Вайнсоф больше привержен чарке, чем своему молитвеннику, я исповедовался в том отцу Губерту, и новая пара перчаток для соколиной охоты все улаживала. Таким образом, я, моя совесть и добрая наша матерь церковь жили в добром мире, дружбе и взаимной терпимости. Но с тех пор как я слушаю вас, отец Климент, это доброе согласие пошло прахом, и мне непрестанно угрожают чистилищем на том свете и костром на этом. А потому держитесь‑ка вы особняком, отец Климент, или разговаривайте только с теми, кто может понять ваше учение. У меня не хватит духу стать мучеником: я никогда в жизни не мог набраться храбрости даже на то, чтобы снять пальцами нагар со свечи, и, сказать по правде, я намерен вернуться в Перт, испросить прощения в церковном суде, отнести свою вязанку дров к подножию виселицы в знак покаяния и снова купить себе имя доброго католика, хотя бы ценой всего земного богатства, какое у меня еще осталось.

Быстрый переход