|
Обитель охотно открыла свои ворота перед именитой гостьей, так как этот край был подвластен могущественному лорду Драммонду, союзнику Дугласа. Здесь глава отряда телохранителей, доставившего в Кэмпси Кэтрин и француженку, вручил герцогине письма ее отца. Если и были у Марджори Дуглас основания жаловаться на Ротсея, его страшный, нежданный конец глубоко потряс высокородную леди, и она далеко за полночь не ложилась спать, предаваясь скорби и молясь.
На другое утро – утро памятного вербного воскресенья – она приказала привести к ней Кэтрин Гловер и певицу. Обе девушки были потрясены и угнетены теми ужасами, на которые нагляделись в последние дни, а Марджори Дуглас, как и ее отец, своим внешним видом не столько располагала к доверию, сколько внушала почтение и страх. Все же она говорила ласково, хоть и казалась подавленной горем, и вызнала у девушек все, что могли они ей рассказать о судьбе ее заблудшего и легковерного супруга. Она, по‑видимому, была благодарна Кэтрин и музыкантше за их попытку с опасностью для собственной жизни спасти Давида Ротсея от его страшной судьбы. Герцогиня предложила им помолиться вместе с нею, а в час обеда протянула им руку для поцелуя и отпустила подкрепиться едой, заверив обеих, особенно же Кэтрин, что окажет им действенное покровительство, означавшее, как дала она понять, и покровительство со стороны ее отца, всемогущего Арчибалда Дугласа, пока она жива, сказала герцогиня, они будут обе как за каменной стеной.
Девушки расстались со вдовствующей принцессой и были приглашены отобедать с ее дуэньями и придворными дамами, погруженными в глубокую печаль, но умевшими выказать при том необычайную чопорность, которая обдавала холодом веселое сердце француженки и тяготила даже сдержанную Кэтрин Гло‑вер. Так что подруги (теперь вполне уместно так назвать их) были рады избавиться от общества этих важных дам, сплошь потомственных дворянок, когда те, полагая неудобным для себя сидеть за одним столом с дочерью какого‑то горожанина и бродяжкой‑потешницей, с тем большей охотой отпустили их погулять вокруг монастыря. Слева к нему примыкал густой – с высокими кустами и деревьями – плодовый сад. Он доходил до самого края обрыва, отделенный от него только легкой оградой, такой невысокой, что глаз легко мог измерить глубину пропасти и любоваться бурливыми водами, которые пенились, спорили и клокотали внизу, перекатываясь через каменный порог.
Красавица Кэтрин и ее приятельница тихо брели по тропе вдоль этой ограды, любовались романтической картиной местности и гадали, какой она примет вид, когда лето, уже недалекое, оденет рощу в листву. Они довольно долго шли молча. Наконец веселая, смелая духом француженка сумела одолеть печальную думу, навеянную всем недавно пережитым, да и нынешними их обстоятельствами.
– Неужели ужасы Фолкленда, дорогая Мэй, все еще тяготеют над твоей душой? Старайся позабыть о них, как забываю я. Нелегко нам будет идти дорогой жизни, если мы не станем после дождя отряхивать влагу с наших намокших плащей.
– Эти ужасы не позабудешь, – ответила Кэтрин. – Однако сейчас меня больше тяготит тревога за отца. И не могу я не думать о том, сколько храбрецов в этот час расстаются с жизнью в каких‑нибудь шести милях отсюда.
– Ты думаешь о битве шестидесяти горцев, про которую нам вчера рассказывали конники Дугласа? О, на такое зрелище стоило бы поглядеть менестрелю! Но увы! Мои женские глаза… Блеск скрестившихся мечей всегда слепит их!.. Ах, что это – погляди туда, Мэй Кэтрин, погляди туда! Наверно, крылатый гонец несет весть с поля битвы!
– Кажется, я узнаю человека, который бежит так отчаянно, – сказала Кэтрин. – Но если это в самом деле он, его гонит какая‑то шалая мысль…
Так она говорила, а тот между тем направил свой бег прямо к саду. Собачонка бросилась ему навстречу с неистовым лаем, но быстро вернулась, жалобно скуля, п стала, прижимаясь к земле, прятаться за свою хозяйку, потому что, когда человек одержим рьяным порывом какого‑либо неодолимого чувства, даже бессловесные твари умеют это понять и боятся в такую минуту столкнуться с ним или пересечь ему путь. |