Все-таки я тебя вчетверо старше.
Она не врет. На этот раз она представилась честно.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
«Большой недостаток демиургической «продукции» состоит в экономии, с которой созданы органы воспроизводства, беспорядочно смешанные с органами выделения… Тот же рот, что целует, ест. Изначальная кровь Дивья была огненной, покрытой тем голубым отсветом, что распространяет пламя. Поэтому цвет тела и крови Гиперборейцев был голубым, как у Кришны и Шивы».
«Джонс: Что же, свидетель, Вы заявляете, что в Дахау не проводились опыты по замораживанию?
Зиверс: Рашер сказал мне, что он еще не может производить эти опыты и что их следует проводить в такой местности, в которой бы царила постоянная низкая температура воздуха. Эти опыты в дальнейшем не состоялись.
Джонс: Но ведь Вы сами лично видели, как проводились некоторые из этих опытов в Дахау, разве не так? Вы ведь время от времени бывали в Дахау?
Зиверс: Я опасаюсь, что здесь вкралась ошибка».
1
— …Пушечное мясо, — говорит она, глядя в экран. — Мы были просто пушечным мясом. Тогда и теперь. Генералы Беловы — они будут всегда… Их методы не изменились. Дети врагов народа или дети-сироты из детских домов — не важно, главное, чтобы ненужные дети. Которых не станут искать. По которым никто не заплачет…
Мы сидим рядом, в черных докуцентровских креслах. Я тоже смотрю на экран — там снова и снова повторяющийся фильм-ролик про Нюрнбергский суд. Обвиняемые под конвоем заходят в зал, садятся, встают и снова садятся, активно жестикулируют, беззвучно и, кажется, весело, раскрывают черно-белые рты. Как будто рассказывают анекдоты или смешные сценки из жизни…. Я понятия не имею, о чем они говорят. Другие зрители плотно прижимают свои пластмассовые липкие черные трубки к ушам, неодобрительно морщатся, слушая голоса давно умерших плохих людей, а через три минуты они встают и уходят, и на их место приходят новые зрители и прижимают свои пластмассовые черные трубки к ушам… Моя пластмассовая черная трубка лежит у меня на коленях. Я слушаю совсем другой голос.
Голос восьмидесятилетней старухи, которая шепчет мне на ухо, тихо, чтобы не беспокоить сидящих вокруг.
Голос старухи, которая шепчет мне на ухо правду, — точно я ее духовник, точно я ее душеприказчик.
Мятный старческий шепот проникает в меня без боли, как целебный травяной сбор.
Она шепчет:
— С нами можно было делать все, что угодно. Там, в исправительном интернате Сванидзе. Можно было пустить нас в расход — на благо отечеству. Можно было надевать на нас забавные шапочки из проводов и фольги. Можно было научить нас не дышать, не испытывать страха, читать мысли, стрелять по мишеням… сотрудничать.
Она шепчет:
— Можно было сковать нас одной невидимой цепью. Можно было сделать нас почти всемогущими. Можно было вложить в наши головы героический бред, а в руки — оружие. Повязать нам на шеи красные галстуки и отправить на смерть… Ничего не изменилось с тех пор. Впрочем, нет. Кое-что изменилось. Мы хоть знали, ради чего мы рискуем. Нам казалось — это наша война. А твои друзья — они умерли просто так. На чужой войне. Безоружными. Не как воины, а как жертвы…
Она шепчет:
— Я не знаю, куда они отправились, бедные дети из интерната «Надежда». Знаю точно — не в Сумеречную Долину. Не туда, куда отправляются павшие в битве.
— А откуда вы знаете, куда отправляются павшие в битве?
Ее мятное дыхание становится частым и душным. Словно мята сначала сгнила на жаре и смешалась с землей, и только потом ее добавили в леденцы. |