— Кофе, Федор Иванович? — спросил один из оставшихся у дверей мужчин.
— Чайку, будь ласка, и телевизор выключи…
Мужчина сказал что-то в приоткрывшуюся дверь и нажал телевизионную кнопку. Многоцветный японский экран погас, а на столе, словно на скатерти-самобранке, появился стакан с крепким, до черноты, чаем, блюдечко с лимоном и еще одно — с домашними, черного хлеба сухариками.
Вкусы дорогих гостей в кафе соблюдались строго. Дядя Федя еще раз посмотрел на часы, и вместе с дрогнувшей ажурной стрелкой открылась дверь и в зал вошел первый из ожидаемых на тайные посиделки гостей — мужчина в тертой кожаной куртке, странно прижимавший голову к правому плечу. Старик поднялся ему навстречу, пожал крепкую ладонь.
— Здравствуй, Гена, как живешь-можешь?
— Спасибо, Дядя Федя, потихоньку.
— Кирей, я гляжу, опаздывает…
— Да нет, он у входа стоит, докуривает.
Старик с пониманием кивнул, сам он, по врачебному настоянию, курить бросил и в своем присутствии другим не позволял, но по табаку страдал, заменяя его сухариками и дешевыми леденцами…
Не успел Гена Есаул —глава борисовской группировки, недавней, но набравшей уже большую силу в городе, — устроиться за столом, как дверь вновь открылась и вошли двое. Лидер колдобинских Кирей, он же Всеволод Иванович Киреев, — импозантный дорого и со вкусом одетый мужчина возрастом уже за пятьдесят, а следом за ним — его правая рука, «Визирь», как в шутку именовал его Кирей, круглолицый улыбчивый старичок в старом невзрачном плаще и шляпе из кожзаменителя — Петр Петрович Сергачев. Старик вновь поднялся навстречу гостям, пожал ладони, крепкую киреевскую и пухлую Сергачева, жестом пригласил к столу.
— Видели? — спросил Дядя Федя, указывая на темный телевизионный экран.
— Слышали, — за всех ответил Есаул, — в машине, пока ехал, по всем станциям передают. Это же беспредел какой-то!
Киреев и Сергачев согласно кивнули.
— Что думаете? — голос Смотрящего окреп, в бесцветных выгоревших глазах зажглись злые огоньки.
Те, кто знал Дядю Федю прежде, когда тот носил еще погоняло Жук, знали, что раньше, когда он в молодой силе был, в такие моменты его нужно было сторониться. Мог зашибить, изувечить, а то и смертный грех на душу взять — жизни лишить.
Но это — раньше…
— Что думаете? — повторил он уже тише.
Присутствующие молчали.
Не оттого, что ответить было нечего, а потому, что говорить сейчас должен Дядя Федя, он здесь главный, он Смотрящий, его слово в уголовном мире — закон. Они — тоже воры, и их речь имеет вес, но не теперь, а когда толковище начнется и каждый свое мнение высказать сможет, а пока их дело слушать, что Смотрящий скажет и как этому возразить, если такая нужда возникнет.
— Дерьмо дела, — сказал Дядя Федя, —я большой сход в «Медведе» собираю, всех позвал — и айзеров, и чеченов, и чурок косоглазых, всех, а с вами хочу пока здесь потолковать, потому что накипело уже дальше некуда.
Он стукнул себя в костлявую грудь и поднялся, зашагал по небольшому кабинету, шурша войлочными подошвами по наборному паркету. Как назло, опять разболелись помороженные в далеком 64-м ноги, когда он с двумя подельниками ушел с этапа и больше месяца скрывался в зимней голодной тайге. Вышли тогда из тайги только двое, и никому не рассказали, что случилось с третьим. На вопросы отвечали коротко — помер он.
— Когда в стране бардак начался? — снова спросил Дядя Федя и сам же ответил: — Как Сталин помер, батюшка наш незабвенный. Зверь он, конечно, был, зверь, каких поискать, но порядок в стране блюл, потому что людишек в страхе держать надо, а страх — он и уважение дает и любовь всенародную… Вот ты, Гена, скажи, ты ментов боишься?. |