|
«Нет, еще, разумеется, ничего не может быть заметно… Почему она на меня сердится? Ревнует к Серизье, конечно… Какой уж теперь Серизье! Сказать ей? Нет, не скажу… Жюльетт — самая трезвая девочка на свете, Вот кто твердо знает, чего хочет: теперь ученье, теннис, разные романы — без глупостей, конечно: потом „выйти замуж за любимого человека“. И она всего этого добьется, зубами вырвет у жизни. Так и надо, за свое счастье надо бороться безжалостно… Но теперь с ней что-то творится странное… Не хочет разговаривать, ну и не нужно. Она поздоровалась со мной вот как сердитый мопс подает лапу: на, отвяжись… Так как же князь Иримов?..»
Мимо палатки, таща за собой ведерко, с озабоченным деловым видом, плелся, переваливаясь, трехлетний мальчик. «Сейчас иди сюда», — кричала бонна в очках. — «Что ей от него нужно? Зачем она кричит? Хочу ли я иметь такого карапуза? Это должно быть забавно»… «Chocolat… Fruits glaçés…» — пел проходивший разносчик. Муся откинулась на спинку кресла, взглянула на море, устало закрыла глаза, затем снова открыла. «Совсем оно не такое, как пишут теперь художники. У них море выдуманное…» У палатки справа, лежа на животах с необыкновенно деловым видом, загорали две дамы средних лет. Слева старый актер, которого знала в лицо Муся, рассказывал свою биографию, — по его тону ясно чувствовалось, что рассказ будет длинный. Море гипнотизировало Мусю, дурманило ветром, рябью, мерным шумом, запахом соли. «Это выдумали, что море красиво: оно слишком велико, чтоб быть красивым, Но такт его действует как музыка…» — «А когда я кончил, он бросился мне на шею и воскликнул: „Мой мальчик, ты будешь великим артистом! Это я тебе говорю! я!…“ — с растроганной улыбкой рассказывал актер. — „Все-таки з ее годы немного смешно носить розовые платья, — говорила дама. — Ведь ей лет под сорок?“ — „Что вы! Ей по меньшей мере сорок четыре!..“ — „Правда? Вот я не подумала бы!“ — „Я наверное знаю! Она училась в пансионе с моей старшей кузиной, и была двумя классами выше ее…“ В море атлетически сложенный человек, подойдя к краю высокого похожего на эшафот сооружения, раскачивался, готовясь к прыжку в воду, „Как хорошо сложен!.. Показать его Жюльетт? Здесь как будто все устроено для того, чтобы доводить нас до белого каления. Только мы в этом друг другу не сознаемся… Браво, молодец!.. Да, море дурманят…“ „Chocolat! Fruits glaçés!“ — орал разносчик. „Так мы тогда с папой в Сестрорецке, в день его рождения, ели глазированные фрукты с присохшим песком… Потом был званый ужин. Банкет не банкет, но с речами… Засиделись до того часа, когда ораторам начинает „вспоминаться одна старая легенда“. Кажется, в тот вечер старая легенда вспомнилась Фомину. И, право, было весело… Березин затянул: „Как цветок душистый…“ Мне показалось смешно и глупо: „Выпьем мы за Сему, Сему дорогого…“ За глаза папу все называли Семой, это его сердило… А теперь та урна в Люцерне“. За эшафотом вдали медленно шел пароход. Струя дыма как будто переходила в облако. Отгороженный облаком голубой свод замыкал над Мусей огромную коробку. „Ах, как хорошо! Только бы не уходить из этой коробки подольше. Да, «Simon Krémenetzky, Eternels regrets…“ Как можно после этого ссориться!..»
— Жюльетт, за что вы на меня сердитесь?
— Нисколько не сержусь.
— Нет, я вижу…
— Вы ошибаетесь.
— Жюльетт, я хочу сказать зам одну вещь, которой я еще никому не говорила. |