|
Браун посмотрел на него и снова улыбнулся. — Нет, Александр Михайлович, я не сожалею о наших петербургских делах. Пусть нам не повезло, но ведь идея была большая!
— Все идеи большие для тех, кто им служит… И пока служит. Нет такой идиотской идеи, которая не годилась бы для соблазна людей. Ведь у большевиков тоже «большая идея». Правда, обезьянья, да обезьяньи-то для этого, пожалуй, самые лучшие… Попробуйте печенья, оно очень хорошее.
— Почему обезьяньи лучшие?
— Я говорю так, не каждое слово записывайте… Значит, Клервилли возвращаются в Париж еще не скоро?
— Нет, не обезьяньи, Александр Михайлович. Есть и настоящие идеи, те, которым служили лучшие люди, люди, бывшие совестью человечества…
— Ох, уж эти люди, бывшие совестью человечества… От них все зло… Вот эту штуку с орехом советую взять.
— Спасибо, — сказал Витя с досадой и все-таки взял штуку с орехом, хоть она мешала ему высказаться. — Вы, Александр Михайлович, ни во что не верите! Ведь это нигилизм? — Несмотря на кружение в голове, он не без робости выговорил это слово. «Не дерзко ли? Нет, дерзкого ничего нет… Но мне непривычно так с ним говорить…» — Вы меня, ради Бога, простите, Александр Михайлович!
— Ничего, ничего… Нет, это не нигилизм. Я не нигилист, да если б и был нигилистом, то вас, мальчика, не стал бы этим портить, Я вас только предупреждаю. Не очень вообще верьте в человеческий энтузиазм: ни в «чудо-богатырей», ни в «божественную лихорадку тысяча семьсот девяносто третьего года». Это вранье.
— Все вранье?
— Три четверти. Вранье или условная безобидная нелепость: так абиссинский император называется царем царей… А то, что не вранье и не нелепость, то просто выдохлось и никому больше не интересно.
— Что ж, на смену прежним богам приходят новые, — сказал Витя, сам себе удивляясь: так легко произносились им теперь самые страшные слова, которых он до Pernod никогда себе не позволил бы. — Старое рождается, новое… Старое умирает, новое рождается…
— Рождается, да дрянное. Человечество в самом деле собирается переменить игрушки. Но игры нашего поколения были все же не такие глупые и грязные… На моих глазах человечество шло не вперед, а назад. Может быть, это случайность, но это так. Да, назад и все назад! Значит, неудачно родился… Неудачно родился, — повторил он. — Ну, да довольно об этом.
Он замолчал. Его лицо потемнело, еще усилилось на нем то выражение, которое Витя мысленно назвал отрешенностью.
— Вы давно здесь живете, Александр Михайлович? Какая у вас прекрасная квартира!
— Давно. Здесь и умру.
— Это ведь никто сказать не может. Особенно теперь.
— Особенно теперь, — повторил Браун, видимо не слушая.
— Простите, что я обо мне, но чего бы я не дал, чтобы узнать, что со мной будет лет через десять.
— Да.
— И с Россией, с миром… Разве вам, Александр Михайлович, не интересно?
— С миром? Мир теперь le cadet de mes soucis. Пусть он идет к черту.
— Ну, так хоть с вами? — озадаченно спросил Витя. «Пусть он идет к черту!..» А говорит, что не нигилист…»
Браун молча на него смотрел безжизненным взглядом. «Все-таки, это странная манера! Хоть бы сказал, наконец, еще что-нибудь», — подумал Витя с тревогой. — Я думаю…
— Свое будущее предвидеть иногда можно, — перебил его Браун. — Разумеется, не каждому. |