|
.» — Серизье совсем остыл. Сознание перевело: «она мне не нравится». — «Дитя мое, — сказал он снова, проникновенным голосом. Жюльетт вздрогнула, опустила глаза, скользнула взглядом по его волосатой ноге и снова подняла голову. — Дитя мое, вы не представляете себе, как меня тронул ваш безрассудный поступок!»
Он говорил минуты три, совершенно овладев собой: связная гладкая речь успокаивала его в самых трудных случаях жизни. Серизье и теперь говорил как первый любовник, но так, как может говорить с экзальтированной девчонкой первый любовник, страстно влюбленный в другую женщину. Он сказал все то, что мог бы сказать экзальтированной девчонке большой человек редкой порядочности.
— …Я уверен, вы скоро забудете это трогательное детское чувство. Мой долг, забота о вашей молодой жизни, о ваших интересах заставляет меня сказать вам это, — произнес он проникновенным тоном, так, как, случалось, на митингах предостерегал рабочих от всеобщей забастовки, в принципе вполне законной, но сейчас неподходящей и опасной: надо иметь мужество говорить пролетариату правду. Серизье вдруг опять вспомнил о носке. Улучив минуту — Жюльетт мертвым взглядом смотрела на стену, — он наклонился и быстро подтянул носок.
Жюльетт встала.
— Простите меня…
— Не мне вас прощать, — еще более глубоким, мягким, проникающим в душу голосом произнес Серизье. — Я должен от всей души благодарить вас за… — Он не сразу придумал, за что именно следует благодарить Жюльетт, и кончил: «за этот луч света», — теперь можно было сказать «луч света», но в другом смысле и с совершенно другой интонацией. Жюльетт быстро направилась в переднюю.
Плату же выдавали исправно, кормили хорошо, а женщин при армии было тысяч пятнадцать, не меньше. Нельзя было пожаловаться и на одежду: Тилли не любил новшества, — однообразных мундиров. Но одевал своих солдат отлично, в одежды, шитые серебром и золотом; на рукавах у всех была белая повязка, чтобы в бою могли отличать своих от неприятеля. Полка же все не было: говорили, что спешить некуда, и объясняли воинам, какое выпало Германии счастье, что есть у нее граф Тзерклас Тилли. Ходили слухи о предстоящем походе на Магдебург — гнездо сторонников Лютера. Потом стали поговаривать и о том, что на севере высадился с немалой армией шведский король Густав-Адольф, — но беды в этом никакой нет: Тилли живо ему укажет дорогу на родину. И, наконец, вскоре после высадки шведского короля, объявили драгунам, что полк будет основан на следующий день, в шесть часов утра, а потом состоится большой парад, в присутствии самого императора.
Синие драгуны, числом до двух тысяч, выстроились в поле позади вбитого в землю высокого древка, у которого стоял знаменосец, семи футов ростом. Не слышно было ни шуток, ни разговоров, — не каждый день записываешься в полк, а что ждет тебя в нем, неизвестно! Ровно в шесть часов заиграла музыка, и на регенсбургской дороге показался отряд офицеров. Впереди ехал, на серой в яблоках лошади, старик в зеленом кафтане. С первого взгляда Деверу с волнением признал в нем графа Тзеркласа Тилли. Вид у него был скорее невзрачный, — не то, что у герцога Фридландского. Старик подъехал к древку, оглядел драгун и сделал знак рукой, — музыка тотчас перестала играть.
Граф Тилли заговорил, — он умел говорить с солдатами. Объяснил им, какая честь выпала на их долю, поздравил, выразил надежду, что из всех его полков лучшим будут синие драгуны. И только он сказал эти слова, как забили барабаны, знаменосец что-то развернул, дернул веревку, и на древко медленно поднялось синее знамя, — по его цвету и назывался полк.
Сердце у Деверу дрогнуло. И знамени нигде так не поднимали, как у графа Тилли. |