— Мне так жаль, — прошептал я, когда он поднял на меня глаза.
Но он ничего не ответил.
Мы долго молчали, скорбя о Лии. Годуин смотрел застывшим отстраненным взором. Пару раз он потер руки, согреваясь, и уронил их на колени.
Затем я с благодарностью снова увидел в нем прежнюю теплоту и открытость.
Он произнес едва слышно:
— Вам, конечно, сказали, что девочка была моей дочерью, и я сам это подтверждаю.
— Сказали, — кивнул я. — Однако естественная смерть ребенка поставила Флурию и Меира в опасное положение.
— Как такое возможно? — удивился Годуин.
Он искренне недоумевал, задавая этот вопрос, как будто ученые занятия вернули его в невинное состояние. Или «кроткое», вот более точное слово.
Я невольно отметил, что он красив, и не только благодаря правильным чертам и почти светящемуся лицу, но и по причине этой самой кротости и скрывавшейся за ней сдержанной силы. Кроткий человек способен завоевать любое сердце, а Годуин совершенно избавился от обычной мужской гордыни, подавляющей эмоции и выразительность.
— Расскажите мне все, брат Тоби, — попросил он. — Что случилось с моей возлюбленной Флурией? — Его глаза подернулись влагой. — Но прежде чем вы начнете рассказ, позвольте мне кое в чем признаться. Я люблю Господа и я люблю Флурию. Именно так я характеризую в душе себя самого, и Господь меня понимает.
— Я тоже вас понимаю, — заверил я. — Я знаю о вашей давней привязанности.
— Она много раз становилась для меня путеводным маяком, — сказал он. — И хотя я оставил мир, став доминиканцем, я не прекратил своего общения с Флурией, поскольку она всегда означала для меня высшее добро.
Он на мгновение задумался и продолжил:
— Чистота и добросердечие, присущие Флурии, нечасто встречаются среди женщин чуждой нам веры, хотя я знаком лишь с немногими. Еврейским женщинам, подобным Флурии, свойственна особая серьезность. Она никогда не писала мне ничего такого, чем я не мог бы поделиться с другими — вплоть до последнего письма, пришедшего два дня назад.
Его слова оказали на меня странное воздействие. Ведь я сам увлекся Флурией, но впервые осознал, насколько она серьезна, а если говорить точнее, насколько она значительна.
В который раз она напомнила мне кого-то из знакомых, и опять я не понял, кого именно. С этим человеком были связаны печаль и страх. И снова у меня не осталось времени размышлять об этом. Мне казалось: грешно сейчас думать о моей «иной жизни».
Я окинул взглядом небольшую комнату. Взглянул на многочисленные книги на полках, на листы пергамента, разложенные на конторке. Потом посмотрел в лицо Годуину, застывшему в ожидании моих слов, и начал рассказ.
За полчаса я рассказал ему обо всем, что случилось: как доминиканцы Норвича заблуждались по поводу Лии, как Меир и Флурия не могли открыть никому, кроме собратьев по вере, ужасную правду о смерти обожаемого ребенка.
— Вообразите горе Флурии, — говорил я. — У нее даже не было времени горевать, потому что пришлось срочно выдумать подходящую ложь. — Я намеренно подчеркнул последнее слово. — Точно так же Иакову пришлось обмануть своего отца Исаака, а позже Лавана, чтобы умножить собственное стадо. Настало время обмана, ибо от него зависят судьбы многих людей.
Годуин улыбнулся и кивнул в ответ на мои доводы. Возражать он не стал.
Он поднялся с места и зашагал взад-вперед, насколько позволяло тесное пространство. Потом сел за конторку и, позабыв о моем присутствии, принялся писать письмо.
Я сидел рядом, глядя, как он пишет, промокает чернила, снова пишет. Наконец он поставил подпись, промокнул чернила в последний раз, затем сложил пергамент, запечатал воском и поднял на меня глаза. |