Я… сталкивался с ним. — Молочник осекся: нельзя же ей все объяснить. О «Семи днях», о своих подозрениях.
— Ах, вот как, — ядовито протянула она. — Ты присмотрел для нее кого-нибудь более подходящего?
— Нет.
— Не присмотрел? Но этот человек живет в Южном предместье и ей не подобает с ним встречаться, да? Ты можешь заводить романы в Южном предместье, а ей это не подобает?
— Лина…
— А скажи мне, что тебе известно насчет того, кому с кем подобает встречаться? И с каких пор тебя волнует, уронила ли себя Коринфянам или же не уронила? Ты смеешься над нами всю жизнь. Над Коринфянам. Надо мной. Над мамой. Пользуешься нашими услугами, командуешь да к тому же еще критикуешь: хорошо ли мы приготовили тебе еду, хорошо ли ведем хозяйство в твоем доме. И вдруг — на тебе: оказывается, ты принимаешь близко к сердцу судьбу Коринфянам и заставляешь ее порвать с человеком, которого ты не одобрил. Да какое право ты имеешь одобрять кого-то и не одобрять? Я уже тринадцать лет дышала воздухом, до того как у тебя образовались легкие. Коринфянам — двенадцать. Ты же совершенно ничего о нас не знаешь; мы делали розы — вот все, что тебе известно, и вдруг оказывается, ты знаешь, как нужно поступить той самой женщине, которая обтирала тебе подбородок, когда ты был так мал, что плюнуть не умел. Наши годы растрачены на тебя, как найденная на земле монетка. Ты спал — мы боялись пошелохнуться; тебе хотелось есть — мы принимались стряпать; играть хотелось — развлекали тебя; а когда ты стал настолько взрослым, что постиг различие между женщиной и грузовиком-двухтонкой, все в этом доме перестало для тебя существовать. Правда, тебе еще ни разу не пришлось выстирать свое же собственное белье. Постелить свою же собственную постель, ополоснуть за собой ванну, смахнуть веником осыпавшуюся с твоих ботинок пыль. И ты ни разу ни одну из нас не спросил, не устала ли, как настроение, не хочется ли кофе. Ни разу в жизни ты не поднял ничего более тяжелого, чем собственные ноги, и не решил проблемы более сложной, чем те, что поставлены в учебнике арифметики для четвертого класса. Так откуда же у тебя право решать за нас нашу судьбу?
— Лина, хватит. Я не хочу больше этого слушать.
— А я скажу тебе — откуда. Разница в телосложении, дает тебе право: мы, видишь ли, женщины, а ты — мужчина. Так вот послушай, милый мой малыш: этого вовсе не достаточно. Я уж не знаю, где ты раздобудешь остальное и какой благодетель тебя им снабдит, но попомни мои слова: разница в телосложении отнюдь не все, что тебе нужно. Он запретил Коринфянам выходить из дома, заставил ее отказаться от места, а человека того выселил как неплательщика да к тому же еще подал в суд и наложил арест на его заработную плату, и все это из-за тебя. Ты в точности такой, как он. В точности. Из-за него я не ходила в колледж. Боялась, как бы он не сделал чего с мамой. Ты один раз ударил его и думаешь, мы все считаем, будто ты за нее заступился? Ложь. Ты просто власть свою демонстрировал, чтобы все мы поняли: у тебя есть право распоряжаться ею и распоряжаться нами.
Она внезапно замолчала, и Молочнику стало слышно ее дыхание. Когда она заговорила снова, ее голос изменился: в нем уже не звучали металлические нотки, в нем струилась, в нем порхала музыка.
— Когда мы с Коринфянам были маленькими, еще до того, как ты родился, он однажды повел нас в ледник. Отвез нас на своем «Гудзоне». Мы были нарядно одеты, и на нас таращились во все глаза потные чернокожие люди. Мы держали в носовых платочках кусочки льда и потихоньку сосали его, чуть наклоняясь, чтобы не закапать платья. Там были и другие дети. Босые, голые до пояса, грязные. Но мы с Коринфянам стояли поодаль, около своей машины, в белых чулочках, с бантами, в перчатках. И когда он разговаривал с теми людьми, он все поглядывал на нас, на нас и на машину. |