— Я тебя слушаю.
— А я говорю.
— Говорить-то ты говоришь, да что? Папа врубил маме, потому что она ему улыбалась. Ты врубил ему, потому что он врубил ей. Так вот, хочется понять, ваша семья весь вечер этим занималась или ты мне еще что-то хотел рассказать?
— Потом был разговор у меня в спальне.
— С кем?
— С моим стариком.
— Что он тебе сказал?
— Сказал, я должен стать мужчиной в полном смысле слова и должен знать все правду полностью.
— Ну-ну.
— Ему хотелось когда-то купить «Эри Лакаванна», а мать ему помешала.
— Да? Так может, ее следовало ударить?
— Ты говоришь смешные вещи, друг.
— Почему же ты не смеешься?
— Я смеюсь. Внутренне.
— Молочник!
— А?
— Твой папа ударил по лицу твою маму? Верно это?
— Верно. Ударил.
— Ты его стукнул, верно?
— Верно.
— И никто тебе за это спасибо не сказал. Верно?
— Точно. Снова верно.
— Ни мать, ни сестры, а отец тем паче.
— Он тем паче. Верно.
— Разозлился и намылил тебе холку будь здоров.
— Верно. Хотя нет. Нет. Он…
— Он по-хорошему поговорил с тобой?
— Точно!
— Объяснил все, что и как.
— Ага.
— Насчет причины — почему он ее ударил.
— Угу.
— И оказалось, речь идет о каких-то давнишних делах? Все началось, когда тебя еще на свете не было?
— Точно! Ты мудрейший из темнокожих. Надо бы в Оксфордский университет сообщить, какое юное дарование объявилось у нас в городе.
— А тебе-то вовсе ни к чему, чтобы он выкладывал все эти давние секреты, не имеющие отношения к тебе, не говоря уж о том, что помочь ты все равно ничем не можешь.
— Суть изложена совершенно верно, Гитара Бэйнс, доктор философии.
— Но все-таки он тебя растревожил?
— Стой, я подумаю. — Молочник закрыл глаза и попытался подпереть ладонью подбородок, но это оказалось невыполнимым. Он слишком уж энергично старался напиться как можно скорей. — Точно. Растревожил. Пока мы шли сюда, мне было не по себе. Не знаю я, Гитара. — Он вдруг стал очень серьезен, на лице появилось застывшее, напряженное выражение, как у человека, который старается удержаться, чтобы его не вырвало… или чтобы не расплакаться.
— Забудь об этом, друг. Что он ни наговорил тебе — забудь.
— Я надеюсь, мне это удастся. Я правда надеюсь.
— Слушай, малый, люди ой-ой как чудят. Особенно мы, негры. Карты нам сданы паршивые, и, стремясь не выйти из игры — только для того, чтобы нас не вышибли ни из игры, ни из жизни, — мы чудим. Мы не можем иначе. Не можем не обижать друг друга. Почему — сами не знаем. Только вот что: близко к сердцу этого не принимай и на других не переваливай. Поломай над этим делом мозги, но, если не сможешь понять, выброси все из головы и будь мужчиной.
— Не знаю я, Гитара. Понимаешь, очень уж меня все это завертело.
— А ты не поддавайся. Или сделай так, чтобы все вертелось, как тебе удобно. Вспомни Тилла. Ведь и его завертело. А сейчас о нем передают по радио в вечерних известиях.
— Ну, он псих.
— Нет, совсем не псих. Молодой он, но не псих.
— Кому какое дело, спал он с белой девкой или нет? Подумаешь, достижение, с ними всякий может переспать. Нашел чем хвастаться. Кого это волнует?
— Белых подонков. |