Две взрослые бабы говорят о мужчине так, словно он дом или ищет дом. А он никакой вовсе не дом, он мужчина, и ищет он того, чего у вас обеих нет.
— Оставь меня в покое, мама. Оставь меня в покое, прошу тебя.
— Тебя уже и так оставили. Если тебе этого мало, я тебя так вздую, что ты своих не узнаешь, тогда некому будет жаловаться.
— Не серди меня! — закричала Агарь и вцепилась пальцами себе в волосы. Жест вполне обычный, выражающий безысходность отчаяния, но неловкость этого движения навела Руфь на мысль: а ведь с девушкой и в самом деле что-то не так. Вот она — пресловутая дикость Южного предместья! Не в нищете она, не в шуме и не в грязи или буйном разгуле страстей, когда даже любовь выражает себя ударом пешни, а в полном отсутствии запретов. Здесь каждый знает, что в любой момент любой может сделать все, что угодно. Не дикая пустыня, где существует все же своя система, своя логика жизни львов, деревьев, жаб и птиц, а дикая безудержность, лишенная всякой системы и всякой логики.
Она не замечала проявлений такой безудержности у Пилат, женщины уравновешенной и к тому же обладавшей огромной силой духа — кто, кроме Пилат, рискнул бы противоборствовать Мейкону? Тем не менее Руфь испугалась, когда увидела ее впервые, много лет назад. Пилат постучалась в кухонную дверь в поисках братца своего, Мейкона, как она сказала. (Руфь и сейчас немного побаивалась ее. Ее пугал и облик — волосы, остриженные коротко, как у мужчины, большие сонные глаза и постоянно шевелящиеся губы, и удивительно гладкая кожа — ни волоска, ни шрама, ни морщинки. Но главное — Руфь видела ее живот. То место посредине живота, где у каждого человека, кроме Пилат, расположен пупок. Даже если женщина, лишенная пупка, не пугает вас, то, уж во всяком случае, она требует к себе самого серьезного отношения.)
Пилат властно подняла руку и велела Агари утихомириться.
— Сядь, посиди тихо. Со двора не уходи.
Агарь умолкла и поплелась к скамейке. Тогда Пилат посмотрела на Руфь:
— Войди-ка в комнату. Передохни, куда он денется, твой автобус?
Женщины сели друг против друга за стол.
— Жара такая, персики пересыхают, — заговорила Пилат и протянула руку к корзине с откинутой крышкой, где лежало несколько штук. — Но попадаются и хорошие. Нарезать тебе свежий сочный персик?
— Нет, спасибо, — ответила Руфь. Она даже немного дрожала. После напряжения, которое она перенесла, после вспышки гнева, сделавшей ее на время смелой, даже грозной, и после того, как Пилат обрушилась на внучку, этот светский тон разговора хозяйки и гостьи слишком уж внезапно вернул ее к привычной ей жеманной важности и выбил из колеи. Руфь опустила на колени стиснутые руки, пытаясь унять их дрожь.
Как различны они были, эти женщины. Одна черная, другая желтая, как лимон. Одна затянута в корсет, другая — в платье, одетом на голое тело. Одна начитана, но почти не бывала за пределами родного города. Другая прочла только учебник по географии, зато объездила из конца в конец всю страну. Для одной немыслима жизнь без денег, другая равнодушна к ним. Впрочем, все это пустяки. Существенно же то, что их объединяет. Обеих глубоко интересует судьба сына Мейкона Помера, у обеих не прервалась связь с отцами, после того как те покинули наш свет, и связь эта для них благодетельна.
— В прошлый раз, когда я тут была, вы угощали меня персиком. Тогда я тоже приходила из-за сына.
Пилат кивнула и ногтем большого пальца разделила персик на две половинки.
— Ты не сможешь ее простить. Она ничего не сделала, но ты не сможешь простить ее даже за эти попытки. Хотя, сдается мне, ты смогла бы ее понять. Послушай-ка меня минутку. Тебе сейчас впору самой убить ее, ну, или, скажем, покалечить, потому как она хочет отнять его у тебя. Она враг тебе, потому что старается лишить тебя сына. |