И наши силы не бесконечны.
Закончил я письмо, когда ночь за окнами стала редеть и меркнуть. Чуть слышно посапывал на диване Шурик. Остаток чая в стакане подернулся серой алюминиевой пленкой. Было очень тихо. И меня захватывало, обволакивало, топило в себе чувство завершенности всех земных дел. Я очень устал жить. Как много мне досталось!
Разложил письмо по экземплярам, копирку поджег в пепельнице и глядя на ее желтое дымное пламя, думал о том, что где‑то люди, свободные от непереносимой тяжести знания, от свербящего недуга обеспокоенности правдой, ходят по лесам, жгут настоящие костры, вдыхают сладкий запах осени и греют озябшие руки над потрескивающими сучьями.
Может быть, Господь даст мне это в следующей жизни?
Поднял встрепанную голову Шурик, подслеповато прищурился на меня: — Что?
— Все. У меня готово…
Заклеил письмо в конверт, сверху обернул газетой.
— Как холодно здесь! — ежился Шурик.
— Да, холодно. Нас отключили от отопления…
— Похоже, нас от всего отключили, — усмехнулся Шурик и стал надевать свое старенькое нескладное пальто. Из драпа. Такие сейчас уже и не носит никто.
Он спрятал за пазуху пакет и обеспокоенно посмотрел на мое лицо:
Алеша, у тебя глаз жуткий — весь кровью залит. Сходи к врачу…
— Ладно, схожу. Потом. Когда ты вернешься?
— Сегодня к ночи. Или завтра утром.
— Жду тебя, Шурик. Приезжай быстрее…
Я проводил его до дверей, мы потоптались секунду на месте, а потом одновременно шагнули друг к другу и крепко обнялись.
— Как хорошо, Шурик, что я нашел тебя…
Он захлопнул дверь за собой, и я еще слышал на лестнице его дробный топот маленького неуклюжего слоненка.
А я вернулся к себе, скатал первый экземпляр письма в тонкую трубочку и осторожно запихнул ее в пустую бутылку, накрепко закупорил.
Бутылку положил под подушку и обессиленно лег на диван. Я слышал, как я засыпаю. И на душе моей был покой. Шуршал, завихривал меня неостановимо сон, и в нем была сладость отдохновения.
Мы плыли вместе с Улой по ярко сверкающей воде, и Ула ясно и радостно смеялась. И пела она что‑то — но не мог разобрать что.
Она пела, звала меня и смеялась.
А я медленно погружался в воду, и эта блестящая текучая вода щекотала мне веки, она размывала лицо Улы, я плохо видел ее, но она все еще смеялась и звала меня, но я погружался все быстрее и уже знал своим измученным сердцем — больше ее для меня нет.
58. УЛА. ГОСПОДЬ С ТОБОЙ!
Койка Светы пуста. Сегодня утром ее забрали няньки — куда, не сказали. И ей не сказали. С нами ведь здесь на разговаривают. С нами разговаривает здесь только радио. Вестью безумия мира трещит целый день в палате картонный голос динамика — «…в Курганской области прочитано шесть тысяч лекций, посвященных новой Конституции».
Клава Мелиха тайком съела полагавшийся Свете обед и теперь боится, что санитарки обнаружат покражу и свяжут ее в укрутку. По‑моему, Клава совсем выздоровела. Она степенно рассуждает о том, как ее выпустят отсюда, надо будет жизнь зачинать сызнова, Петю‑то теперь не воскресишь, надо будет найти какого‑нибудь мужичка — для общего хозяйства и здоровья — и с ним вдвоем тихо доживать.
— Не век же мне слезы на кулак мотать! — рассудительно говорит она Ольге Степановне.
А та спрашивает с интересом, безо всякого ехидства:
— А Петю не жалко?
— Как же не жалко? Жалко! Да чего ж теперь поделаешь? И пожил он все‑таки — он же меня постарше был…
Анна Александровна совсем потеряла силы — лежит, я ее кормлю супом с ложки. Чудовищная еда, жалобное хлебово для брошенных людьми животных. |