Изменить размер шрифта - +

Я смеялась. Сиплым лающим смехом больной собаки.

— Позвольте узнать, что же выгрызли у других народов Альберт Эйнштейн и Зигмунд Фрейд? Кафка и Андре Моруа? Амадео Модильяни и Джордж Гершвин? Стефан Цвейг и Марк Шагал?

Господи, как мне горько!

— Ну, конечно, конечно! Сразу же весь походный еврейский иконостас! Да заберите их, хоть на крест себе повесьте, ваших гениев! И живите с ними! А допускать вас к жизни других народов так же нельзя, как не разрешают в спорте профессионалам играть с любителями! Вы чужие! Вы всем людям на земле чужие!

У меня так кружилась голова, что я боялась упасть со стула. Стучит в висках, горечь во рту. Мерзкий раскрасневшийся хомяк напротив меня скалит клычки.

— Так отпустите нас, — сказала я чуть слышно. — Отпустите меня отсюда…

— Вылечим и отпустим, — милостиво пообещал хомяк. — Кому вы здесь нужны…

По коридору затопали шаги, они приближались к ординаторской, все ближе и громче стучали сапоги, и всю меня залило безбрежной ужасной тоской — я поняла, что идут за мной.

Женский голос за дверью сказал:

— Доктор Выскребенцев здесь…

Вошли двое серых мужчин, и своей безликой страшной коренастостью они были похожи на санитаров, вязавших меня в психдиспансере. У одного в руках был завязанный в простыню куль.

— Вам звонили? — спросил один из них хомяка, а тот замахал руками, заулыбался.

— Все знаю, мне все профессор сказал…

Потом взял у него из рук белый узел и протянул мне:

— Одевайтесь…

— Зачем? — они забирают меня отсюда, они повезут меня в страшный психиатрический лагерь уничтожения, где медленно и жутко убивают людей.

— Одевайтесь, вам говорят! — прикрикнул Выскребенцев. — Вас переводят в другое лечебное учреждение…

Я оттолкнула от себя куль, он рассыпался и на пол упало какое‑то синее женское пальто, туфли, платье, белье. Чьи‑то чужие вещи.

— Вам давно инъекции триседила не делали? — зашипел, оскалился хомяк. — Одевайтесь сами, чтобы мне не пришлось к вам принять строгих мер!

— Это не моя одежда…

— Вас не спрашивают — надевайте, что дают!

Нас не спрашивают. Ношеные вещи. Может быть, их хозяйку отвезли в Сычевку? Или убили?

Нет смысла дальше цепляться за жизнь. Зачем медленно и ужасно умирать в Сычевке? Надо усыпить их настороженность, надо покорно все выполнять. Господь дарует мне последнюю милость — на улице вырваться у них из рук и броситься под машину.

— Вы будете одеваться? Последний раз я вас спрашиваю!

— Да.

Они все трое смотрели, как я одеваюсь у них на глазах они смотрели спокойно, не отворачиваясь. И я не отворачивалась — куда мне было деться в тесной ординаторской! Да и нисколько не стыдилась я — мне они были безразличны, как сторожевые собаки. Я думала об Алешке, я готовилась умереть.

 

61. АЛЕШКА. ОНИ ВЕДЬ ТОЖЕ ЛЮДИ?

 

— Мы вас будем судить, — значительно сообщил Крутованов, и скрипуче‑едко добавил: — Думаю, что судьба ваша будет ужасна…

Я засмеялся ехидно и готовно напомнил:

— Вы меня судить не будете! Лично вы — к тому времени будете просто говёненький дедушка на пенсии. У нас сентименты не в ходу, а ценится только целесообразность. А с точки зрения целесообразности придется вышвырнуть замызганного кровью и грязью бойца с международной работенки…

— Вам от этого легче не станет, — яростно бормотнул Крутованов, и по тому, как захлопали под синими стеклами очков жабьи перепонки век, я понял, что двигаюсь правильно; два стимула у них — страх и корысть.

Быстрый переход