Да и я бы думать об этом не рискнула, кабы не работала так давно в нашем институте. Уже на моей памяти произошел громкий скандал, когда явилась в институт моложавая бойкая жена прежнего дряхлого директора, и долго, с матерком, жуткими криками возила за волосья по коридору его тогдашнюю секретаршу Кирку Цыгуняеву, шумную, добродушно‑распутную белоглазую девку.
Супруга вернула директора окончательно в лоно семьи, поскольку вскоре после замятого скандала его вышибли на пенсию, и он успел лишь, как падающий вратарь в броске, сплавить Кирку в первый отдел, где за годы сидения взаперти ее добродушие усохло вместе с блеклыми прелестями. Круглыми белыми глазами без ресниц смотрит она на нас, и взгляд ее подсвечен тусклым блеском злорадства и угрозы: «Я о вас такое знаю!…»
Кирка и Педус, наверное, ласкают друг друга чистыми руками. Пахнущими пайковой селедкой.
В этой вольере есть электрический звонок на входе, но нет умывальника — Пантелеймон Карпович утирает измазанные селедкой руки газетой. Эти руки гипнотизируют меня — в них страшная ненатруженная сила, нерасплесканная прорва жестокости. Толстые пальцы с короткими обломками ногтей, заросших пленкой серой кожи, рвут газетный лист, стирают жир, слизь и селедочные чешуйки.
Бросил Педус мятый газетный ком в корзину и поднял на меня безразлично‑строгий взор. Верхняя кромка его взгляда упиралась мне в подбородок, будто я через отдушину в потолке высунула голову на второй этаж, и он при всем желании не может посмотреть мне в глаза.
— Так, Суламифь Моисеевна, — сказал Педус и замолчал. А я поймала себя на том, что стремлюсь заглянуть ему в глаза, показать, что я во всем искренна, что я еще ни в чем не провинилась. Но он мне этого не позволил, он смотрел мне в подбородок, и еще немного вбок, за спину, туда, где шуршала бумагой Кирка Цыгуняева. Ей‑то он доверял, но среди них первый принцип — доверяй, да проверяй. Вдруг «скрадет» на селедку больше?
— Руководитель агитколлектива товарищ Бербасов жалуется, что вы уклоняетесь от работы в избирательной кампании, — огласил он обвинение, почти не открывая длинную и очень узкую ротовую щель.
У кого просить снисхождения, кому жаловаться? Педусы претерпели эволюцию как физиологический тип. Социальная мутация, новая порода человекообразных существ. Среди них почти нет лысых — последней исчезла лысина Хрущева, и с ней окончательно пропало хоть что‑то человеческое в них. Нет лысых. Мало думают. Командуют и сердятся.
Тяжелые брыластые щеки, раздавившие змеистые безгубые рты. Нет толстогубых добрых весельчаков. Сердечный веселый человек не может стать начальником — он ненадежен в предназначении вечному злу. Атрофировались губы, превратились в роговые жвалы, которыми косноязычно гугнят что‑то написанное на бумажке. Артикуляции нет, жвалы мешают, все дело в этом.
Глаза пропали. Стекловидные мутные пузыри в заграничных очках. Как они все похожи, бессмертные злые старики‑здоровяки!
— Что же вы молчите? — шевельнул крепкими жвалами Педус. — Нехорошо…
— Я не уклоняюсь, — тихо ответила я и поразилась сиплости своего голоса. — Я только недавно закончила оформление документов для представления диссертации в ВАК — вы же знаете, как много их требуют. Вчера я завершила опись архива писателя Константина Мосинова — это была срочная работа по указанию директора…
Педус приподнял взгляд на два сантиметра:
— А зачем — Мосинов ведь жив?
— Не знаю. Он почему‑то при жизни передал нам весь архив. Директор мне велел…
Взгляд снова опал — он не обнаружил ничего занимательного в том, что здоровенный и якобы активно работающий литератор при жизни сдает свой архив. Во всяком случае, ничего нелояльного в этом не усматривается. А если даже что не так, то это вопрос не его уровня — не ему судить о лояльности такого издающегося писателя, как Константин Мосинов. |