Изменить размер шрифта - +
Но этот трусливо удирает из Москвы, забирается в свою нору и живет, тихонько живет…

И я принимаю решение.

Через час мы уже сидим с Павлом в одном из кабинетов нашего управления, в официальном и строгом кабинете, где я вовсе не расположен создавать обстановку покоя и вызывать симпатию или какое-то особое доверие.

Павел опустил кудлатую голову и упрямо молчит, хмуро уставившись в одну точку на полу. Он не желает разговаривать со мной, не желает отвечать на вопросы. Так он и заявил мне, как только мы вошли в этот кабинет. «Можете сажать!» — с вызовом бросил он.

И вот мы молчим, и я думаю, как же все-таки начать этот нелегкий разговор, как подавить в этом парне враждебность, страх и упрямство, как разбудить совесть, желание выговориться, чувство раскаяния. Нащупать болевую точку в душе… Но что может быть больнее того, что случилось? Если, конечно, он любил. А он любил по-своему, уродливо и страшно, но любил.

Значит, об этом, только об этом и сразу об этом надо вести разговор.

— Мне кажется, — говорю я, — что ты все-таки любил Веру. Но это была девушка, которая…

Неожиданно Павел поднимает на меня ошалевшие, перепуганные глаза.

— Почему… вы говорите… «была»?..

Голос его прерывается.

— Потому, что ее уже нет. Ты это знаешь.

— Как так — нет?!. — не своим голосом кричит Павел, сжимая кулаки и весь подавшись вперед. — Как так — нет, я вас спрашиваю?!.

В порыве его столько искреннего отчаяния и гнева, что я невольно теряюсь. Это не может быть притворством, маскировкой, игрой. Ни один человек не способен на такую игру.

— Ты сам должен знать. Ты был с ней в тот вечер.

Павел вскакивает, делает несколько быстрых шагов по кабинету и снова подбегает к столу, за которым я сижу.

— Но она была жива!.. — нагнувшись, кричит он. — Жива, вы это понимаете или нет?! Пока… — Голос его прерывается, подбородок начинает мелко дрожать.

— Что — пока? — строго спрашиваю я.

Павел делает над собой усилие, выпрямляется и, глядя куда-то в сторону, негромко говорит:

— Пока не прогнала меня…

— Вы заходили на стройку? Подходили к котловану?

— Да…

— Ну, и…

— И она мне ничего не хотела сказать… она только плакала… Очень… И просила забыть ее…

— Куда вы пошли потом?

— Не знаю… А котлован был очень глубокий… Я сказал ей: «Осторожно. Тут можно разбиться насмерть». А она мне говорит: «Ну и хорошо. Лучше так…» Я ее увел…

— Куда вы пошли потом?

— Я же вам говорю, не знаю. Какие-то улицы. Я плохо знаю Москву. Потом она меня прогнала.

Я качаю головой.

— Она не могла покончить с собой, Павел. Ты же знаешь. Лучше сказать правду.

Он отвечает ровным, безжизненным голосом:

— Я говорю правду.

И меня больше всего убеждает в этом его голос, он сейчас поразительно похож на голос Ольги Гавриловны, когда она говорила о сыне, когда думала, что его уже нет в живых.

— Ты считаешь, она могла покончить с собой, ты так считаешь? — спрашиваю я.

Павел все еще стоит у стола, отвернувшись от меня, и глухо, еле разборчиво произносит:

— Я поэтому приехал… Я получил от нее письмо…

Он медленно поворачивается, секунду молча, испытующе смотрит мне в глаза и, в конце концов, видимо решившись, торопливо вытаскивает из внутреннего кармана пиджака потертый большой кожаный бумажник с тусклой металлической монограммой и, достав оттуда надорванный конверт с письмом, протягивает его мне:

— Вот.

Быстрый переход