Среди ее близких рождения и смерти сменялись с ритмом инфернальным.
В сентябре 1886-го дорогой Коля и отвратительная Анна произвели на свет дочь, Киру. И вот Надежда стала бабушкой ребенка, двоюродным дедом которого является Чайковский, – событие, заслуживающее того, чтобы с жаром благодарить Бога и выносить семейные иконы. Однако на следующий год Чайковский с прискорбием сообщает о смерти своей дорогой племянницы, Тани Давыдовой, морфинистки и истерички. Следом уходит и сестра композитора, Александра, мать Тани, также наркоманка в последней степени. Если бы хоть успехи Чайковского могли облегчить его страдания! Однако его последняя опера, «Чародейка», представленная 20 октября 1887 года в Санкт-Петербурге, с грохотом проваливается.
И три недели спустя он еще не в состоянии оправиться после неудачи и пишет Надежде: «Опера моя мало нравится публике и, в сущности, успеха не имела. Со стороны же петербургской прессы я встретил такую злобу, такое недоброжелательство, что до сих пор не могу опомниться и объяснить себе – за что и почему».
Взволнованная его отчаянием, Надежда пытается убедить его, что критики – набитые дураки, что число его поклонников не уменьшится от их злобных выпадов и что весь мир будет почитать его как равного величайшим. Несколько дней спустя, поскольку ее аргументов ему явно недостаточно и он даже пишет, что она «охладела» к нему и отстранилась, она изливает на него всю свою любовь, душевную щедрость и протест: «Как вы могли подумать, дорогой мой, чтобы Вы стали мне более чужды, чем были прежде? Напротив, чем больше уходит времени, чем больше я испытываю разочарований и горя, тем более Вы мне близки и дороги. В Вашей неизменной дружбе и в Вашей неизменно божественной музыке я имею единственное наслаждение и утешение в жизни. Все, что идет от Вас, всегда доставляет мне только счастье и радость. Когда мне невыносимо тяжело и горько, я прошу сыграть мне дуэт Дюнуа и короля из „Орлеанской девы“ или сцену дуэли из „Евгения Онегина“, и я забываю все тяжелое земное, я уношусь в тот неведомый, неразгаданный мир, в который нас манит музыка. Когда я только думаю о Вашей музыке, так я прихожу в экстаз».
А тремя месяцами позже она так анализирует суть своего характера в письме к тому же получателю: «Я человек, который всю жизнь живет сердцем; мне надо всегда кого-нибудь любить, кого-нибудь баловать, о ком-нибудь заботиться, но теперь мне не к кому применить своей потребности. Дети так велики, что баловать их нельзя, а заботливость моя им надоедает, внуков мне не дают, вот я и перенесла свою нежность и потребность любви на маленьких собачек: им очень приятно, когда я их балую, против моей заботливости они не восстают, потому что вполне признают мой авторитет».
Перечитывая письмо, прежде чем положить в конверт, Надежда вспоминает совсем недавнее письмо, в котором, говоря об их с Чайковским отношениях, употребила выражение «Ваша неизменная дружба». И внезапно все ей становится ясно: она больше не думает ни о детях, ни о собачках, ни даже о музыке. Ей кажется, что в трех словах – «Ваша неизменная дружба» – она заключила счастье и трагедию своей жизни. Упрямо отказываясь от всякой встречи с Чайковским, ото всякого физического контакта, от возможности обменяться взглядами, она повиновалась инстинкту, который толкает верующих любить Бога просто за то, что Он недосягаем и невидим. Надежде приходит понимание того, что, надеясь забыться в путешествиях, она всегда увозит с собой в странствия невидимую часовню, где молитва, – музыку. Лишив себя мужчины, она приобрела религию. Став слепой и ликующей верующей, монахиней без пострига, она должна бы гордиться этим, однако сомнение гложет ее. Проведя более десяти лет в борьбе, дабы охранить свои отношения с Чайковским от малейшей трещины, она спрашивает себя, не она ли, сама того не желая, подтолкнула его искать удовольствия в другом месте, может быть, даже в занятиях предосудительных. |