Изменить размер шрифта - +
А эта музыка обладает искренностью, правдивостью, небесной чистотой. Подозревать его – такое же святотатство, как отворачиваться от иконы. Из всего сказанного Котеком Надежда фон Мекк пожелала запомнить лишь одно: у Чайковского нет денег и есть гениальность, тогда как у нее гениальности нет, зато денег столько, что она не знает, что с ними делать. Логический вывод видится ей с ослепительной четкостью. Из любви к музыке она должна помочь Чайковскому. Этот жест, на первый взгляд лишенный заинтересованности, принесет двойную выгоду. Став меценатом композитора, она заслужит его дружбу и сможет, если будет угодно Господу, в дальнейшем взять на себя завидную роль его советчицы и вдохновительницы. Избавив его от каждодневных забот, оберегая его от обступающего со всех сторон уродства, купив его, она окажет услугу России, которая испытывает недостаток в великих людях, и себе самой, с детства мечтавшей о неподвластном времени единении с существом высшим. Решив убить одним выстрелом двух зайцев, она достает тяжелую пригоршню золотых рублей и заворачивает их в записку с лаконичным текстом. Не оскорбится ли он этой навязанной ему и не вполне приличной денежной помощью? Результата своих добрых намерений она ожидает с трепетом. Однако следующее утро успокоит ее. Чайковский не только не шокирован дерзостью ее жеста, но и признается, что ее щедрость пришлась как нельзя кстати.

 

Укрепленная в своей решимости, она больше не обращает внимания на правила приличия и заказывает ему вторую транскрипцию, за которую обещает заплатить сполна. И на этот раз он удовлетворяет ее желание с такой готовностью, что, получив выполненную по ее заказу аранжировку, она не знает, считать ли себя благодетельницей Чайковского или обязанной ему.

«Если бы не мои задушевные симпатии к Вам, я боялась бы, что Вы меня избалуете, но я слишком дорожу Вашею добротою ко мне, для того чтобы это могло случиться, – пишет она ему 15 февраля 1877 года. – Хотелось бы мне много, много при этом случае сказать Вам о моем фантастическом отношении к Вам, да боюсь отнимать у Вас время, которого Вы имеете так мало свободного. Скажу только, что это отношение, как оно ни отвлеченно, дорого мне как самое лучшее, самое высокое из всех чувств, возможных в человеческой натуре. Поэтому, если хотите, Петр Ильич, назовите меня фантазеркою, пожалуй даже сумасбродкою, но не смейтесь, потому что все это было бы смешно, когда бы не было так искренно, да и так основательно».

Конечно же, это признание в платонической любви сопровождается щедрым денежным вознаграждением.

 

Двадцать четыре часа спустя получатель отвечает с куртуазностью и смиренностью, покорившими Надежду: «Напрасно Вы не захотели сказать мне всего того, что думалось. Смею Вас уверить, что это было бы мне чрезвычайно интересно и приятно, хотя бы оттого только, что и я преисполнен самых симпатических чувств к Вам. Это совсем не фраза. Я Вас совсем не так мало знаю, как Вы, может быть, думаете. Если бы Вы потрудились в один прекрасный день удостоить меня письменным изложением того многого, что Вы хотели сказать, то я бы был Вам чрезвычайно благодарен».

Взволнованная этой эпистолярной ласковостью, 7 марта она направляет ему новый заказ, с тем чтобы, пользуясь возможностью, описать ему свою меланхолию, свой поиск недостижимого идеала, и в конце письма просит его фотографию. «Мне хочется на Вашем лице искать тех вдохновений, тех чувств, под влиянием которых Вы писали музыку, что уносит человека в мир ощущений, стремлений и желаний, которых жизнь не может удовлетворить. [...] Мой идеал человека – непременно музыкант, но в нем свойства человека должны быть равносильны таланту; тогда только он производит глубокое и полное впечатление... И потому, как только я оправилась от первого впечатления Вашим сочинением, я сейчас хотела узнать, каков человек, творящий такую вещь».

После нескольких колебаний она даже признается ему, что занялась небольшим расследованием его биографии, прислушиваясь ко всему, что говорят, а говорят иногда вещи самые нескромные.

Быстрый переход