Её ладони скользнули выше линии выреза платья, коснулись открытой кожи плеч.
— Я буду там.
И всё — более ни одного прикосновения, ни намёка на вольность, так что Марии даже вдруг досадно стало. Она сама себя презирала и клеймила за это желание, за эту, как она считала, распущенность и всё же не могла, просто не могла противостоять ей. «Да» уже непобедимо закрепилось и вскинуло флаг победителя. «Да» струилось по жилам, как впрыснутый в вену наркотик. Да, она мечтала, бредила и жаждала, чтобы её хотели. Чтобы домогались. Не все подряд, нет! Только Владислава, никто больше. Чтобы голубые чертенята нахально смеялись в её зрачках, а руки скользили по бёдрам, вторгаясь между ними. Но Владислава ограничилась лишь галантным поцелуем руки, когда роскошная машина остановилась у гостиницы. Её взгляд был покрыт голубым ледком пристойности, но за этим щитом Мария всем нутром чувствовала огонь — такой же, как у неё самой. Это было сродни пытке, утончённой и жестокой. Марии выть сквозь стиснутые зубы хотелось, но она тоже напустила на себя неприступно-чопорный вид и гордой походкой поднялась на крыльцо отеля — безупречная леди с прямой спиной, будто аршин проглотившая.
Всё было уже готово, надёжная и толковая Катя позаботилась о вещах, оставалось только погрузить всё в машину и выдвигаться в аэропорт. Катя не задавала вопросов, но Марии казалось, что помощница обо всём догадывается. К тому же она обнаружила, что забыла пристегнуть шифоновую накидку — та так и осталась на яхте. Вроде бы ничего особенного в её отсутствии не было, но на Марию накатила такая мучительная мнительность, что за каждым углом ей мерещился соглядатай, осуждающий, насмехающийся. А она, беззащитная, словно кожи лишённая, сжималась в комочек, ожидая ударов камнями.4. Сильнее, больнее
Через три часа после взлёта самолёт приземлился в Чикаго. Мария была словно в туманной дымке: вспышки фотоаппаратов, сотни глаз — всё слилось в назойливый фон, от которого хотелось бежать прочь, уединиться в номере и предаться самобичеванию за свои откровенные желания. Болезненно наслаждаться препарированием себя и всё равно мечтать о голубых бесенятах.
Наверно, этому затаённому, неудовлетворённому желанию она и была обязана за бешеный успех её чикагского выступления. Не она пела — пела её страсть, её тоска и влечение. Она не пела — звала каждой клеточкой своей, каждым нервом, и эти флюиды наэлектризовывали пространство, окутывая публику сладостными мурашками и безусловным, бессознательным восторгом. Марии даже не приходилось играть — она была собой, жила на сцене, пылала неопалимой купиной. Это наполняло её голос торжествующей силой, давало ему могучие крылья. Он то летел ввысь, как Икар, то падал в бездну, стихая в пронзительно-сладком упоении трагедией. Внутри сиял неистощимый источник этих электрических искр-мурашек, огромный генератор, способный осветить собой весь город; восторженные статьи потом приписывали это её искусству, но то было не искусство. Нет, совсем не оно. В этом не было ничего искусственного, поддельного, наигранного. Нет, не играла она, она была искренней, распахивая себя настежь, и ошеломлённая публика трепетала под этим неистовым потоком откровений. Впоследствии это выступление не раз называли гениальным, непревзойдённым: то, что она вытворяла с залом, не поддавалось описанию. Она владела всеми и каждым: то возносила в ослепительную высь блаженства, то роняла на дно отчаяния, терзала нежностью, ласкала страстью, открывала слушателю неземной, высший чертог душевного полёта — да, бойкое перо рецензентов не скупилось на сильные выражения.
По её щекам текли слёзы, но голос не дрожал, дыхание не сбивалось. Это была вершина её сегодняшнего выступления, кульминация, в которую она вложила весь сладостный надлом, весь нежный упрёк и тоскливый призыв — не мучить, не истязать любовным голодом, а прийти и обнять, подхватить на руки и забрать с собой. |