Ведь на тебе свет клином не сошелся, верно? Так почему же меня бесит, когда ты закутываешься в молчание, как в одеяло, и уходишь прочь? Неужели я воспринимаю это как вызов?
— Ты слишком много думаешь. Даже сейчас. Изображаешь из себя дикарку, убегаешь из города, чтобы «справиться с врожденными атавистическими наклонностями»… но не можешь выключить компьютер, который находится у тебя в голове. Не можешь просто быть.
Похоже, я коснулся больного места. Она так и вскидывается. Я гляжу на гребень холма, на котором пламенеют клены и сумах, золотятся огромные дубы и вязы, и замечаю среди деревьев людей — в основном женщин, спутниц Тракии, с растрепанными, как у нее, волосами. У одной висит на поясе пара диких уток, кровь которых капает ей на бедро. Что ж, Тракии есть чем гордиться: ныне не только мужчины покидают города с их однообразной жизнью и развлечениями и на несколько недель в году преображаются в плотоядных, от которых и пошел человеческий род; женщины тоже вырываются на волю (а затем с радостью возвращаются к благам цивилизации). Да, Тракия постаралась на славу.
На какой-то миг меня охватывает беспокойство. Мы не в парке с посыпанными гравием дорожками и специально отведенными площадками для костров. Нас окружает дикая природа. Сюда рискуют забираться лишь немногие из мужчин, а уж женщины и подавно; дело в том, что эта местность — в буквальном смысле вне закона. Здесь можно творить все, что угодно, не опасаясь наказания. Считается, что наличие территорий, на которых можно, что называется, выпустить пар, способствует сплочению людей. Но я — с тех пор, как умерла моя Утренняя Звезда — практически не возвращался в город, бродил по окрестностям в поисках одиночества и наблюдал за тем, что происходит вокруг, глазами антрополога и историка. В обществе возникают различные институты: церемонии, трайбализм*, кровная месть и прочее; поступки, которые повсюду воспринимаются как отклонения от нормы, среди нас с каждым годом становятся все более распространенными. А если спросить любого из вернувшихся домой участников подобных действ, чем они там занимались, он искренне ответит: дышали свежим воздухом, делали физические упражнения и развлекались, чтобы снять напряжение.
Если Тракия рассердится, ей ничего не стоит натравить на меня своих присных.
Поэтому я кладу руки ей на плечи, смотрю в глаза и мягко говорю:
— Пожалуйста, прости меня. Я знаю, ты желаешь мне добра и боишься не за себя, а за свой народ, на который Она может разгневаться.
— Нет. — Тракия судорожно сглатывает. — Им ничего не грозит. Это было бы нелогично. Я боюсь за тебя. — Внезапно она прижимается ко мне. Я ощущаю через тунику тепло ее тела, ловлю исходящий от волос медовый аромат. — Ты погибнешь! Кто тогда станет нам петь?
— По-моему, на планете хватает лицедеев, — бормочу я.
— Ты не просто лицедей, — возражает она. — Ты совсем другой. Мне не нравятся твои песни — особенно те, которые ты стал петь после смерти своей подружки, — но, не знаю почему, я хочу слушать их без конца.
Я неуклюже глажу ее по спине. Солнце едва виднеется из-за деревьев. Последние лучи заходящего светила пронзают прохладный вечерний воздух. Поеживаясь от холода, я прикидываю, что делать дальше.
Меня выручает звук. Он доносится с того конца долины, который заслоняют два утеса, — низкий, рокочущий звук, который эхом отдается в ушах и от которого словно сотрясается земля. Нам доводилось слышать его в городе; помнится, мы радовались, что вокруг — стены, свет и люди. А сейчас мы — наедине с грохотом Ее колесницы.
Женщины поднимают визг, который перекрывает рокот и стук сердца, и исчезают в лесу. Что ж, они отыщут свою стоянку, наденут теплую одежду, разведут огромные костры, примут экстатики… Насчет того, что обычно следует за этим, ходят самые разные слухи. |