— Статистика. Подумай об этом.
Петр спрятал салфетки, бормоча:
— Посмотри в словаре слово «дипломатия».
— Я уже смотрел, — сказал Донсков. — Дипломатия — это смертельно опасная болезнь. От нее Грибоедов умер.
Перроны станций почти ничем не отличались друг от друга: они были завалены мусором и пассажирами — причем, чем дальше от Москвы, тем менее очевидной становилась разница между первым и вторыми.
Наконец за окном показалась табличка с надписью «ст. Шахтерская».
— На выход, — сказал Донсков, вдевая руки в лямки своего огромного рюкзака.
Мы вышли из вагона. Весеннее бодрое утро пробрало ознобом. Рюкзак был неподъемный — какое только барахло там не таилось — но со страху я даже не чувствовал тяжести.
В детстве я, как любой ребенок, был одержим жаждой открытий. На стене в детской висела огромная карта мира, исчерченная маршрутами великих путешествий: Магеллан, Марко Поло, Васка да Гама. Я завидовал им, потому что их жизнь была уникальна.
Сейчас, вспомнив эти имена, я осознал, что на их фоне все мои страхи смешны — в конце концов, я участвую не в Полярной экспедиции: мне не грозит смерть от переохлаждения, от лап тигров или белых медведей, на меня точно не нападут новозеландские туземцы-людоеды или сомалийские пираты. Максимум, что мне угрожает — так это комары, клещи и… и всё.
— Дорога в тысячу миль начинается с одного шага, — пробормотал я. — Верно сказано, черт возьми. Первый шаг — самое трудное.
— Хватит ныть. Иди уже, — сказал Донсков и толкнул меня. Я покачнулся, тяжелый рюкзак перевесил, и я медленно завалился на бок, как случайно задетая локтем ваза (в голове раздался звонкий треск фарфора — звук разбитой гордости).
Донсков от души рассмеялся, с удовольствием демонстрируя свои кривые, желтые, растущие практически в три ряда зубы.
Я попытался подняться, но рюкзак намертво пригвоздил меня к асфальту, и я безвольно барахтался в его объятиях. Перед лицом валялся раздавленный бычок (со следами губной помады на фильтре), было наплевано. Я ощутил такое дикое унижение, что чуть не заплакал: «как глупо, как все глупо!»
Петр подался вперед, чтобы помочь мне, но Донсков оттянул его за плечо:
— Не надо. Пусть сам.
— Но…
— Я сказал: сам.
Я снизу вверх затравленно смотрел на их лица — и увидел себя со стороны их глазами — и испытал презрение к этому тюфяку. Нельзя быть таким. Нельзя!
Сначала я хотел расслабить лямки и выбраться из капкана, но, подумав, понял, что для восстановления status-quo этого будет мало.
— Ты в порядке, Андрюх? Чего затих-то?
— Да пошел ты, — я сделал рывок; мышцы надулись, зазвенели под кожей, угрожая лопнуть. Я поднялся на колени и тут же снова рухнул, угодив лицом в липкий плевок и, кажется, разодрав щеку. Еще раз глубоко вдохнув, я перекатился на живот, подобрал колени, и, напрягая спину, стал разжиматься — еще и еще (мысленным взором я видел, как фарфоровые осколки у меня внутри стекаются, стыкуются и собираются обратно, возвращая к жизни разбитую вдребезги вазу — мою гордость). Через минуту я, красный от напряжения, стоял на ногах и вытирал лицо рукавом.
— Ты в порядке? — спросил Петр.
— Он в порядке, — сказал Донсков, — а ты — нет, — и толкнул его.
Петр рухнул, громко звякнув жестяной посудой, спрятанной в рюкзаке.
— С-с-сука! — хрипел он, пытаясь оттянуть лямку с карабином, впившуюся в плечо. Я наблюдал, как пульсирует его яремная вена.
— Заткнись и вставай.
После двух минут страданий Петру удалось подняться. Он злобно дышал и, скалясь, смотрел на Донскова. |