Я был немало удивлен, увидев, как сильно изменился старик — всего за одну ночь — походка, речь, улыбка. Его было просто не узнать — он был… счастлив. Он обнял меня, назвал своим «добрым другом» и сообщил о результатах диагностики — врач подтвердил тританопию.
Его лицо излучало покой. Он был похож на сентиментального диккенсовского героя, отыскавшего, наконец, свою семью и уже достигшего последних страниц романа.
Я рассказал Марине историю своей сделки с Лжедмитрием.
— Постой, — перебила она, — но если ты сам не уверен в том, что дальтонизм — это железное доказательство родства, почему ты не сказал ему о своих сомнениях?
— Ты не понимаешь: он выглядел так… умиротворенно.
— Умиротворенно?
— Да. Он хотел избавиться от своего сиротского прошлого, хотел «обрести корни» — и он обрел их, разве нет?
— И ты не чувствуешь вины?
— Вины? С чего вдруг? Я обнаружил его цветовую слепоту — и этим приблизил к Ликееву — он должен быть мне благодарен.
Марина пожала плечами.
— Постой, ты сам только что сказал, что слепота ничего не доказывает.
— Нет, я сказал, что она не является стопроцентным доказательством. Это разные вещи. В жизни вообще не бывает ничего стопроцентного.
— Спасибо, кэп.
— Да подожди ты! Я серьезно: любые «корни» — это условность. Важно лишь то, что мы чувствуем. И не надо так на меня смотреть! Я не обманывал старика — я всего лишь «сыграл Луку» — я подарил ему желаемую версию реальности. И эта версия в каком-то смысле освободила его, понимаешь? Он мог подвергнуть ее сомнению — он должен был подвергнуть ее сомнению — но он не сделал этого — он предпочел поверить в нее.
Марина минуту, щурясь, смотрела мне в глаза.
— А тебе не кажется, что ты проделал то же самое с самим собой?
— В смысле?
— Подарил самому себежелаемую версию реальности.
Я засмеялся.
Глава 7.
Я помню, как через неделю после смерти отца мне позвонил Сергей Ильич Бахтин, заведующий кафедрой истории в Политехническом университете.
— Тут вот какое дело, — сказал он смущенно, — кабинет Андрея Ивановича теперь передали другому преподавателю и собираются… освободить. Я запретил выбрасывать вещи. Может быть, вы приедете и заберете их. А то — как-то некрасиво получается.
Когда я зашел на кафедру, меня встретила секретарша. Вечно-удивленное выражение лица делало ее похожей на испуганную сову (отличный экспонат для моей коллекции лиц).
— У Сергея Ильича лекция!! — крикнула она. Она всегда кричала — почему-то ей казалось, что я глухой.
— Я подожду, — прошептал я.
Профессор появился через полчаса, и я с удивлением заметил, как сильно он постарел за те восемь лет, что мы не виделись. Я помнил его суровый, как наждак, характер — теперь же его голос словно вылинял от времени. Ходил он согнувшись, опираясь на тонкую граненую трость, похожую на длинный карандаш. Раньше он любил поучать меня; бывало, схватит под локоть прямо в коридоре, — да так, что и не вырвешься, — и начнет многоэтажный монолог: «Вот вы, молодые, вбили себе в бошки: «все течет, все меняется, культура уже иная». А я не согласен! Я верю Пармениду, а не Гераклиту. Считаю, что культура незыблема. Она одна — культура чистоты…»
Я ожидал, что и сейчас, увидев меня, он начнет чеканить афоризмы, — но он лишь кивнул:
— Идемте, Андрей Андреич, я открою вам кабинет. Галина Львовна, принесите нам коробки, чтобы можно было собрать вещи. И не думайте, что я не заметил ваши кроссворды. |