Так я и устроил: в карете на сиденье положил два целкювых, что за экипаж следовало, а сам открыл дверцу – и только задом-то выполз и ступил на мостовую, как вдруг слышу: «б-гись!», и мимо самой моей спины пролетела пара вороных лошадей в коляске и прямо к подъезду, и я вижу – французский посол в мундире и во всех орденах скоро сел и поскакал, а возле меня как из земли вырос этот мой посол-француз, тоже очень взволнован, и говорит:
– Зачем, – говорит, – вы вылезли?
А я от нечистой совести так перепугался, что одурел, и давай врать:
– Что такое, – говорю, – вам нужно? Я вас вовсе не знаю и ниоткуда я не вылезал.
– А видели вы?
– Да что такое, – говорю, – видеть? – отстаньте вы от меня: ничего я не видал.
– Герцог-то наш, – говорит, – уже поехал.
– Да какое мне дело до вашего герцога… что вы ко мне приклеились?
– Как, – говорит, – какое дело: да вы знаете ли, куда он отправился?
– Ничего, ровно ничего я не знаю, и знать мне незачем, а вы если от меня не уйдете, так я сейчас полицейского кликну.
Он смотрит на меня, что я так странен, должно быть, ему в своих речах показался, и шепчет:
– Герцог в Зимний дворец поехал.
– Да отойдите же, – говорю: – вы от меня: – я вам сказал, что я ничего не знаю; и с этим отпихнул его, да скорее через знакомый пролетный двор, да домой к птенцам, чтобы, пока еще время есть, хоть раз их к своему сердцу прижать. И не успел этим распорядиться, как вдруг нарочный, с запиской от генерала, чтобы завтра наказание такого-то француза отменить.
Батюшки мои, думаю, как заиграло.
Глава пятая
Я только язык прикусил, да поскорее написал всем кому надо отмену церемонии и всю ночь потом не ложился, а все ходил в этаком в самом странном каком-то состоянии. Еще сам себе не отдавал отчета: как это я сделал и что из этого дальше выйдет? А и страшно, и словно благодать какая в душе. Думаю, конечно, и о том: не попадусь ли я тут сам каким-нибудь манером и чего буду за мою измену удостоен, но и за беднягу французишку нарадоваться не могу. И только насилу перед самым утром, с этими нелегкими мыслями, у себя в кабинете в кресле задремал, как вдруг слышу в передней возле двери шум и пререкание, жена кого-то упрашивает повременить, говорит, что я только сейчас заснул; а тот, чужой голос, настаивает, чтобы тотчас разбудить и точно как будто имя государя мне послышалось. Сейчас мне припомнилась моя измена, и сразу вся моя дрема прошла.
Бросился я, как был, в халате к двери, смотрю – курьер стоит с этакою солидною рожею, каких нарочно по осторожным делам посылают, и подает мне молча пакет.
Я, знаете, и пакет беру, и руки-то ходенем ходят, насилу разломил печать и вижу белый лист, а на нем посредине всего одно слово выведено «благодарю», а в середине деньги… Сосчитал – как раз полторы тысячи рублей денег.
Ведь не поймешь этого ничего как-то в первую минуту: что это и от кого, и потому не знаешь, к кому в таком затруднении готов за объяснениями обратиться. Так и я курьера-то этого хочу спросить, а его уже след простыл… Ну, тут я на пакет то этот глянул, чьей рукою имя-то мое написано и «благодарю-то» это священное для меня выведено, и вспомиил, чей это почерк… да уж зато тут-то уже я себе и дал волю: то есть, этак, я вам говорю, я дурацки ревел, этак я сладко вырыдался, что мое вам почтение… Два раза во всю мою жизнь потом только этак и плакал: во второй это было, как император Николай Павлович умер, и я ему к его гробу ночью свое «благодарю» ходил сказывать за то, про что мы с ним двое только из всех русских знали: он, мой царь, да я, – его изменник. |