Насколько старым был сам Строгов и как он изменился за прошедшие годы, не дано мне было лицезреть: не мог же я этак невзначай приоткрыть створку или, скажем, задеть ширму неловким движением, чтобы все это дело повалилось к чертовой матери! Если хозяину было удобней принимать гостя таким манером, стало быть, смирись, гость, и не брыкайся.
Остановились мы, собственно, на том, что Дим Димыч вдруг озаботился, в каких условиях пребывает его любимчик. Я был мягко согнан с табурета и послан на веранду — за нормальным стулом. А до того — родился дежурный вопрос «как ваши дела, Ванечка», из совместного ответа на который мы странными путями вышли на вчерашние городские катаклизмы (Строгов, оказывается, следил за новостями, что меня весьма порадовало), а когда мы вплотную подобрались к моей роли в этих событиях, я, вовремя почуяв неладное, вспомнил о целях и задачах «Времени учеников»; здешний замкнутый мирок, сказал я Строгову, как будто нарочно перестроили в соответствии со введенной вами максимой: «Хуже нет, чем трусить, лгать и нападать!»,и вот закономерный результат — мирок этот в который раз жестоко лихорадит; так сказал я Строгову, пытаясь спровоцировать его на спор, однако он покорно согласился; ибо, если вдуматься, сказал я Строгову, то почему, черт побери, хуже нет, чем трусить, лгать и нападать?! Трусить-то почему? Страх — это здоровое, правильное чувство, а пугливый человек — совсем не обязательно подлец. И ложь так же естественна, это ведь в большинстве случаев всего лишь защитная реакция психики, инстинкт самосохранения в действии, как, например, ложь детей или стариков, и сколько угодно в жизни ситуаций, когда вранье — благо, а то и составная часть подвига. Что касается «нападать» — это просто чепуха. Или у Человека (именно так, с прописной буквы) не стало вдруг смертельных врагов? И опять Строгов со мною согласился... А до того он встретил меня заявлением, что хочет поговорить о моих книгах, потому и звонил в гостиницу, забыв про ночь на дворе... а до того, наплевав на ранний час, я вошел в незапертый дом, и ожил подвешенный к двери колокольчик, и знакомый голос тут же позвал:
«Это вы, Ванечка?», указывая мне путь — в кабинет с ширмой и сиротливым табуретом возле кабинетного письменного стола...
— Трусить, лгать и нападать, — механически повторил Строгов. — Ага, ага... Знаете, хватит о пустяках. Хорошие вы люди... и Славочка, и Витенька тоже. Приходите ко мне, о пустяках со мной говорите... Спасибо вам, ребятушки. Видите ли, Ванечка, вчера мне взбрела в голову страшная мысль, что вы отсюда не уедете. Очень страшная мысль.
Пустяки, подумал я. Пункт первый: не волнуйтесь из— за пустяков; пункт второй: все пустяки... Универсальный рецепт не помог оздоровить мысли. Сказать, что я был потрясен, значит ничего не сказать. Возникло странное ощущение, будто не на стуле я сижу, а на краю чудовищного обрыва, будто не лысый ковер расстелен под моими ногами, а влажная холодная бездна.
Учитель призвал меня, чтобы прогнать?
— Надеюсь, мой ночной звонок не доставил администрации отеля больших неудобств? — прошелестело за ширмой. Голос Учителя был, как внезапное движение воздуха в камере смертника.
— Когда мне нужно уехать? — шевельнул я деревянными губами.
— Подождите, Ванечка, вы меня не поняли, — жалобно произнес Дмитрий Дмитриевич.
В дверях появился Калям Шестой; постоял секунду— другую на пороге, подрагивая хвостом, и пошел по ковру, делая вид, что решительно не замечает меня. Где он был? Гулял в саду, прятался на веранде? Всех котов, живших когда— либо со Строговым, звали Калямами, и все они были беспородными дворнягами, короткошерстными, с крайне независимым складом ума. Этот был к тому же ярко выраженным крысоловом, то есть имел непропорционально большую голову с толстыми щеками, маленькие ушки и сильно развитые задние лапы — заметно длиннее, чем у других котов. |