Поэтому часто, да чаще всего она медальон не открывает, а целует его вместо портрета - закрыв глаза и прижав губы к его губам. Так, как двое любящих целуются, закрыв глаза. Ведь им не нужно видеть друг друга, им нужно лишь, чтобы ничто не мешало их любовным переживаниям, ощущению, что они - единое целое. Разве это не так?
- Да, да... - прошептал я. - Это так.
Сквозь решетку я чувствовал ее дыхание. И мое дыхание было столь же жарким... и прерывистым... Наше прерывистое дыхание встречалось сквозь решетку... и мне казалось, будто я ощущаю аромат ее уст, уст, которых я никогда не видел и никогда не увижу... казалось, будто я их вижу, потому что я ощущал их аромат...
Внезапно она прервала свою речь и разрыдалась.
Ее рыдания разрывали мне сердце, и я сделал бы все, что мог, желая утешить ее, как вдруг услышал, что она поспешно покидает исповедальню и быстро уходит прочь по старым могильным плитам, устилавшим церковный пол, прямо в вечернюю сумеречную мглу, увидел, как она в них исчезает.
Я остался один.
И тут я понял, что со мной произошло. Понял, что сам охвачен страстью, тоской, о которых она столько говорила. Все мои мысли кружили вокруг нее, только вокруг нее, целые дни мысль о ней владела мной - даже во время церковной службы, когда я читал свой требник. И ночью она похищала мой сон и потому никогда не оставляла меня, постоянно жила в моей разгоряченной фантазии.
Я был словно одержим ею, обессиленный, преданный ей во власть. Во власть женщины, которую никогда не видел, о которой почти ничего не знал и даже не подозревал, кто она. Единственное, что я знал: она любила другого человека и ее пылкая любовь к нему была безответна. И то, что я в своей одержимости испытывал своего рода радость при мысли о ее несчастье.
С удивлением и почти с ужасом я наблюдал, как изменила меня страсть, какие перемены произошли в моей душе из-за того, что ею овладела любовь. Ничто другое не имело для меня больше ни малейшего значения, ничто из того, что до сего времени составляло суть моей жизни. Существовали только она и любовь. Мое прежнее 'я', бледный, изможденный юноша в доме моей матери, в горницах с изображением распятого Сына Божия, было словно чужим для меня, и сам дом, где я воспитывался и где душа моя была посвящена Богу, стал темницей, где я едва мог дышать после того, как уста мои прошептали однажды великие, чудесные слова любви: 'Да, да... Это так!' Как мог я после тех слов выносить жизнь в доме Распятого.
Я не мог больше молиться. Да и ни к чему это было! Ведь мои молитвы все равно не смогут дойти до Него, Он никогда им не внемлет. Я так провинился перед Богом, что Он никогда больше не захочет внимать мне, никогда больше не станет иметь со мной ничего общего. Моя страсть была воистину преступна, потому что я дозволил ей овладеть мной во время исповеди, священной исповеди. Да и речь шла о духовной дочери, которая доверчиво обратилась ко мне, которая с моей помощью пыталась обрести руководство, и опору, и избавление от греха. Да, мое преступление против Бога было воистину таково, что Ему должно было оттолкнуть меня.
Иногда ночью, когда я не мог спать - мешали жаркие мысли, - я и в самом деле пытался молиться, пытался взамен обратить свои мысли к Богу, молил Его смилостивиться надо мной и вернуть покой моей душе, позволить мне, как прежде, отдохнуть в Его объятиях.
Но ведь я знал, что на самом деле я не желал вновь обрести душевный покой, не желал обрести то, о чем молил. Так как же Он мог внять моим молитвам!
Я знал, что не желаю обрести покой в надежных объятиях Бога, не желаю света и мира в Его обители, что жажду сгореть в пылу любви.
Вот как это было, вот что случилось со мной, как ужасно я переменился, стал совсем другим из-за того, что мной овладела любовь!
Я думал, что любил свою матушку, считал это само собой разумеющимся, хотя, собственно говоря, никогда не думал об этом. Я считал, что любил Бога, и еще больше был в этом уверен, хотя вообще об этом не задумывался. |