Я считал, что любил Бога, и еще больше был в этом уверен, хотя вообще об этом не задумывался.
Теперь я понял, что никогда прежде не любил.
Но суждено ли мне когда-нибудь еще встретить ее, услышать ее голос, вернется ли она когда-нибудь еще? А зачем ей было это нужно? Ведь от ее посещений, от ее исповеди не было ни малейшего прока, ведь я ничем не мог ей помочь. А в последний раз она даже разрыдалась. Когда я подумал об этом, я так разволновался, что почувствовал, как у меня самого на глазах выступают слезы.
Мысль о том, что я, наверное, никогда больше не встречу ее, приводила меня в совершеннейшее отчаяние. Каково мне было переживать это?!
А если она не вернется, нам ведь никогда не встретиться. Ведь я не знаю, кто она, не могу нигде найти ее, и, если я пройду мимо нее на улице, я и не догадаюсь, что это - она.
Она повелевала моей судьбой. И сама ничего об этом не знала.
Я понимал, что если она в самом деле вернется, то лишь для того, чтобы говорить о своем возлюбленном, чтобы облегчить свое сердце исповедью. Свое удрученное, измученное сердце. Я возлагал на это свои надежды, все мои надежды на то, что сердце ее столь удручено, столь преисполнено боли и скорби. Мне было совершенно безразлично, зачем она придет! Только бы мне вновь встретить ее, услышать вновь ее голос.
Вероятно, она все время полагала, что исповедовал ее священник, который был на несколько лет старше меня. Потому что потом, много позднее, она обратилась с просьбой исповедаться снова к нему. Он уже выздоровел, но поскольку я до этого уже дважды выслушивал ее исповедь, то решил, что и на этот раз приму ее.
Когда он совершенно спокойно, с каким-то противоестественным спокойствием, сообщил мне об этом, мне показалось, будто грудь моя вот-вот разорвется.
Я пришел задолго до назначенного времени. В церкви было еще не совсем темно, там царил полумрак, почти как днем. Но под тяжелыми сводами медленно смеркалось, а вскоре лишь частица последнего вечернего света пробивалась сквозь сумрачные витражи с изображениями жизни святых. Их кроткие лица и пылающие ярким светом одеяния потускнели, погрузились в ночь и стали невидимы,
Ее все не было.
Я был совершенно один. В церкви не было больше ни души. Только у иконы с изображением Мадонны горело шесть небольших свечей, их пламя колыхалось от невидимого ветерка.
Тянуло, вероятно, от дверей, которые, как обычно, были полуоткрыты.
Ее все не было.
Беспокойными шагами я ходил взад-вперед по истертым могильным плитам, украшенным гербами и именами давным-давно почивших, самым большим желанием которых было покоиться в этой церкви. Я ходил и ходил непрерывно взад-вперед.
Ее все не было.
Я волновался все больше и больше. Наконец во тьме у ворот я услыхал легкие, почти беззвучные шаги. Я совершенно не видел ее в темноте.
Но она пришла.
Я ничего не слышал, ничего не понимал, совершенно ничего из того, что она говорила; я только слышал ее голос, низкий, чуть задыхающийся голос, и чувствовал ее дыхание, аромат ее губ, губ женщины... казалось, я видел их пред собой во тьме... видел, какие они... мягкие и теплые... и как они шевелились... раздвигались... так, что я ощущал их аромат... аромат женщины... ощущал ее самое как аромат... как зов женщины, совершенно другого существа, нежели я, иного существа, к коему я стремился, потому что оно было иным и потому что это была она... тосковал по ее незнакомым губам... по источнику этого аромата, одурманивавшего меня, лишавшего чувств... но от счастья... от счастья быть рядом с ней, снова слышать ее голос.
Она замолчала.
Я не знал, что она говорила и что я отвечал, если я вообще что-либо отвечал, не думаю, - вероятней всего, лишь слушал затаив дыхание... сквозь решетку... наше дыхание встречалось, проникая сквозь решетку... без слов, без что-либо значащих слов... лишь губы шевелились... одни лишь губы, которые шептали друг другу слова на собственном языке, на своем тайном языке. |