Даже самые неприглядные экземпляры, каких здесь были сотни, с их опухолями, гематомами, нарывами и врожденными патологиями, вызывавшими у других либо похотливое любопытство, либо академический интерес, пробуждали в Гудпастчере чувство участия.
Если и существовало что-нибудь живущее и дышащее, что наиболее полно воплощало в себе самый дух музея, так это был Гудпастчер.
Но где же он находился в данный момент? И где был Стефан?
И тут Айзенменгер увидел это.
На что он первым делом обратил внимание? Впоследствии, когда он вспоминал этот момент, ему казалось, что он увидел все сразу. Но Айзенменгер сомневался, что так было на самом деле. Он подозревал, что человеческая память должна как-то упорядочивать реальные события и выстраивать их в логической последовательности.
Может быть, прежде всего он почувствовал запах? Со слабым, но вполне ощутимым привкусом загустевшей и высыхающей крови — признаком смерти? Запах ненавязчивый, но тем не менее передающий по нервной цепочке в глубинный центр эмоций — в лошадиную голову, что свернулась спиралью в самой надежной и укромной части височной доли мозга, — сигнал: смерть рядом.
Возможно, он кожей лица ощутил холод пустого пространства, мертвенное безразличие морга, которое наполняло сознание уверенностью, что данное место непригодно для жизни.
И еще был чуть слышен скулеж, доносившийся откуда-то издалека и отдававшийся от стен слабым эхом. Скорее это был даже не звук, а лишь его ничтожный, исчезающий отголосок.
Но ни одно из этих ощущений, будь оно первым, вторым или третьим, по своей силе не могло соперничать с тем, что увидели его глаза. Прежде всего глаза. Но как только Айзенменгер охватил умом картину, которая открылась его взору, все остальные образы тут же померкли, сметенные грозным дыханием Бога.
И все же…
И все же впоследствии ему казалось, что первая мысль, которая пришла ему в голову, когда взгляд его упал на идеальный круг огромного дубового стола, не была ни главной, ни даже второстепенной. Мысль была кощунственной.
«Она прекрасна…»
Она была около метра шестидесяти ростом, с короткими, выкрашенными хной волосами. Она смотрела в никуда своими темно-карими глазами. Это были мертвые глаза, уже подернутые пеленой, но все еще поразительно прекрасные.
Он не мог не признать, что даже в смерти — даже в такой смерти, как эта, — она сохранила свою красоту.
Он знал, кто это.
Он вспомнил, что видел ее раньше, но мысль эта оказалась хрупкой и мимолетной — ее тут же вытеснила вереница более сильных эмоций. Момент был неподходящий для того, чтобы вспоминать, где и когда он мог ее видеть.
Ее смерть затмила собой все остальное.
Она была полностью раздета и висела над круглым столом для совещаний — с того места, где он стоял, казалось, что над самой серединой. Ее шею стягивала бледно-красная веревка. На вид веревка казалась нейлоновой — хотя на таком расстоянии трудно было сказать точно, — а цвет ее, телесно-розовый в слабом зимнем свете, будто нарочно подчеркивал женственность и изящество девушки. Узел находился за ее левым ухом — то есть с той стороны, где стоял он. Из-за этого голова была повернута вправо и подбородок девушки оказался слегка задран.
Айзенменгер проследил взглядом до самого конца веревки. Он не ставил перед собой цель смотреть вверх — взгляд его непроизвольно скользнул с тела на узел, а уж оттуда к исходной точке.
Создавалось впечатление, что веревка уходит в бесконечность. Она поднималась над всеми демонстрационными витринами, над огромными лампами в круглых матовых плафонах, подвешенных на невероятно длинных цепях, над балконом, опоясывавшим верхнюю половину здания, и тянулась все дальше — туда, куда уже не достигал взгляд.
И тут Айзенменгер понял, что веревка свисает с высшей точки здания — огромного стеклянного купола. |