Становясь членами узкого круга избранных, они теряли способность понимать других, сочувствовать, желать добра и испытывать угрызения совести.
— Значит, вы не можете поручиться, что все без исключения экспонаты музея находятся в надлежащем виде?
Голос декана звучал тихо, почти печально, но это было не печалью, а сознанием высоты и ответственности собственного положения. И это сознание не выжало бы ни одной слезинки из его глаз и не помешало бы Шлемму смешать Айзенменгера с грязью, случись последнему не выполнить какую-либо из своих обязанностей.
Подыскивая ответ, в котором Шлемм не смог бы найти и намека на раздражение, Айзенменгер подумал, что даже окраска у декана была защитной: румяное красновато-коричневатое лицо как нельзя лучше гармонировало с дубовыми панелями и инкрустациями. Несомненно, такой цвет его лицо приобрело благодаря бесконечным университетским ланчам и обильному употреблению портвейна и коньяка.
— Вы же понимаете, что я заведую музеем всего три с половиной года…
Даже сам он почувствовал, что сказанная им фраза прозвучала слишком уж пафосно.
— Вот-вот.
А это что могло бы означать? Айзенменгер запнулся, не в силах понять, что имеет в виду декан Шлемм. По-видимому, звук, вырвавшийся изо рта декана, произвело некое перкуссионное устройство, встроенное туда для прерывания мыслительного процесса.
— …но могу заверить вас, что за это время музей не принял ни одного экспоната без соответствующего одобрения компетентных лиц.
Если его ответ и удовлетворил Шлемма, тот ничем не показал этого.
Кабинет декана походил на дворцовые покои, и не случайно. Некогда он был гостиной средневекового дворца, и его отделка — хотя и относящаяся не к тому далекому времени, а появившаяся в результате реставрации в Викторианскую эпоху — смутно напоминала об этом. Потолок был таким высоким, что в помещении вполне мог установиться собственный микроклимат, стены кабинета украшали геральдические эмблемы, окна, разместившиеся в эркерах, были отделаны свинцом. Одним словом, антураж заставлял вспомнить о временах священной инквизиции, не хватало только людей в пурпурных одеждах.
Декан повернулся к другому своему коллеге:
— Что вы скажете, Александр?
Александр, носивший фамилию Гамильтон-Бейли, заведовал отделением анатомии и по своим научным заслугам вполне заслуживал того, чтобы занимать столь высокий пост. Однако его тщедушная фигура и скромная, чуть ли не застенчивая манера поведения создавали впечатление, будто он не столько занимает это место, сколько держится за него, сам находясь где-то сбоку. Тем не менее Айзенменгер симпатизировал Александру, ибо тот был неизменно учтив и не держался с той презрительной враждебностью, которая свойственна большинству столпов академического сообщества.
Гамильтон-Бейли ответил не сразу, словно ему требовалось время, чтобы вернуть свое внимание, до этого сосредоточенное на каком-то отдаленном предмете, обратно в комнату.
Маленький и хрупкий, профессор был к тому же очень бледен, и Айзенменгер подумал, что коллегу мучит похмелье или какое-то вирусное заболевание. Гамильтон-Бейли отреагировал на вопрос декана робкой улыбкой, больше похожей на какой-то условный знак из масонского ритуала.
Ученые мужи, перед которыми отчитывался Айзенменгер, напоминали ему двух животных одного вида, но совершенно разных пород. Декан был охотничьей собакой, поджарой, мускулистой и грациозной, никогда не забывавшей о том, как она выглядит в глазах окружающих, в то время как профессор анатомии тянул разве что на какого-нибудь пекинеса, не обладавшего ни выдающимися физическими данными, ни привлекательной внешностью. Сидя рядом, вместе они производили странное впечатление.
— Я уверен, что доктору Айзенменгеру не в чем себя упрекнуть, но ему следует заботиться и об экземплярах, предоставленных нам в более ранний период. |