Никто тебя не узнает аж с такой дали.
— Эви. Что же нам делать?
— А чего тут сделаешь.
— Может, ты...
Я имел весьма смутное представление о вовлеченных биологических факторах и совершенно не знал, как тут быть. Я грустно присвистнул и отвел с глаз волосы.
— Когда ты будешь знать?
— В понедельник, может, во вторник.
Она отвернулась от города и стала продираться к тропе. Я пошел за нею. Мы оба молчали. Вечер был светлый, еще тепло. Я глядел на ее спину, такую узкую, беззащитную, такие слабые голые руки, и впервые, кажется, понял, какой это ужас — быть девушкой.
— Эви...
Она остановилась, не оглядываясь.
— Не горюй. Может, все еще и обойдется.
Она как-то странно всхлипнула и пустилась бегом по тропе. Я шел медленней, раздумывая, как мне быть. Когда я свернул с тропы на Бакалейную, Эви ушла далеко вперед. И снова плыла, сдержанно, уверенно.
Я шел домой, пронзенный этим видом, сам не свой от невыносимых опасений. Я с ужасом вспомнил про Оксфорд. Если — если — если у нее будет ребенок — прости-прощай, Оксфорд! Какие пойдут разговоры! В восемнадцать лет бросить учебу из-за женитьбы. Пришлось. Иначе — семь фунтов в неделю, алименты. Про эти семь фунтов я знал. Мы щегольски запускали их в разговор, как месячные, как девять месяцев и целый словарь подобных понятий.
— Может, все еще и обойдется...
Потом меня как громом поразила мысль о родителях. Папа, такой добрый, медленный, такой серьезный папа, мама, хоть она, конечно, штучка, но так меня любит, так гордится мной... Это их убьет. Стать родственниками, пусть даже свойственниками, сержанта Бабакумба! Их общественное положение, столь хрупко уравновешенное, столь тонко блюстимое, полетит из-за меня в тартарары! Я поволоку их вниз, вниз, вниз, по тем крошечным ступенькам, по которым так трудно карабкаться, а сверзиться так легко. Да, я их убью.
Я пытался незаметно юркнуть наверх, но не тут-то было.
— Оливер! Это ты, детка?
— Я, мама.
— Скорей иди ужинать.
Я вошел в столовую. Они оба там сидели. Я оглядел холодную свинину. Я забыл про еду, есть мне совершенно не хотелось.
— Можно я не буду?
— Глупости! — Мама сверкнула очками. — Ты же растешь! Садись-садись, будь умницей. К тому же папочка хотел тебе что-то сказать.
Я покорно сел и уткнулся взглядом в холодную свинину у себя на тарелке.
— Чего же ты дожидаешься, папочка? Скажи ему.
Папа завершал пережевывание. Глаза у него были задумчивые, нежно ходили ходуном вверх-вниз моржовые седые усы. Потом он медленно повернул ко мне свою лысую голову.
— Это по поводу пианино, Олли.
— Я же просил прощенья уже.
— Хватит об этом! — Мама весело рассмеялась. — Все прощено и забыто. Ты слушай!
— Мы вот подумали. Чинить его будет долгое дело. Пока клей застынет и прочее. А с этой своей рукой ты еще несколько недель не сможешь к нему подойти, так я полагаю.
— Не тяни, папочка! Вечно ты тянешь!
— Ну вот, а мы тебе пока не сделали подарка, достойного твоих упорных трудов. И мы решили — мама и я: мы отправим пианино в Барчестер, и там его подновят. Одним махом — двух зайцев. Конечно, встает вопрос денег — правда, мама?
— Он всегда встает — деньги есть деньги!
— Но я все прикинул и думаю, мы...
— А если рука у тебя раньше заживет, ты всегда сможешь играть на скрипке, Оливер, ты же так дивно играл, пока не помешался на своем пианино!
— И когда ты приедешь из Оксфорда на каникулы, у тебя будет настоящий инструмент. |